Бывал.
— Ты чего, Федюшка, слюни распустил, хромая-то вовсе отстала, — крикнула молодайка, указывая на ковылявшую позади стада трехногую овцу, и, взмахнув правой рукой хворостиной и как-то странно снизу кривой левой рукой перехватив дерюжку на голове, побежала назад за отставшей хромой мокрой черной овцой.
Старик был Корней. А молодайка была та самая Агашка, которой он выломил руку семнадцать лет тому назад. Она была выдана в Андреевку, в богатую семью, за четыре версты от Гаев.
III
Корней Васильев из сильного, богатого, гордого человека стал тем, что он был теперь: старым побирушкой, у которого ничего не было, кроме изношенной одежи на теле, солдатского билета и двух рубах в сумке. Вся эта перемена сделалась так понемногу, что он не мог бы сказать, когда это началось и когда сделалось. Одно, что он знал, в чем был твердо уверен, это то, что виною его несчастия была его злодейка жена. Ему странно и больно было вспоминать то, чтó он был прежде. И когда он вспоминал про это, он с ненавистью вспоминал про ту, кого он считал причиной всего того дурного, что он испытал в эти семнадцать лет.
В ту ночь, когда он избил жену, он поехал к помещику, где продавалась роща. Рощи не довелось купить. Она была уже куплена, и он вернулся в Москву и там запил. Он и прежде пивал, но теперь пьянствовал без просыпу две недели и, когда опомнился, уехал на низ за скотиной. Покупка была неудачная, и он понес убыток. Он поехал в другой раз. И вторая покупка не задалась. И через год у него из трех тысяч осталось двадцать пять рублей, и пришлось наниматься к хозяевам. Он и прежде пил, а теперь стал выпивать чаще и чаще.
Сначала он прожил год приказчиком у скотопромышленника, но дорогой запил, и купец расчел его. Потом он нашел по знакомству место торговца вином, но и тут прожил недолго. Запутался в расчетах, и ему отказали. Домой ехать и стыдно было и злоба брала. «Проживут и без меня. Может, и мальчишка-то не мой», — думал он.
Всё шло хуже и хуже. Без вина он не мог жить. Стал наниматься уж не в приказчики, а в погонщики к скотине, потом и в эту должность не стали брать.
Чем хуже ему становилось, тем больше он обвинял ее и тем больше разгоралась его злоба на нее.
В последний раз Корней нанялся в погонщики к скотине к незнакомому хозяину. Скотина заболела. Корней не был виноват, но хозяин рассердился и рассчитал и приказчика и его. Наниматься некуда было, и Корней решил идти странствовать. Состроил он себе сапоги хорошие, сумку, взял чаю, сахару, денег восемь рублей и пошел в Киев. В Киеве ему не понравилось, и он пошел на Кавказ в Новый Афон. Не доходя Нового Афона, его захватила лихорадка. Он вдруг ослабел. Денег оставалось рубль семьдесят копеек, знакомых никого не было, и он решил идти домой к сыну. «Может, она и померла теперь, злодейка моя, — думал он. — А жива, так хоть перед смертью выскажу ей всё; чтоб знала она, мерзавка, что со мной сделала», — думал он и пошел к дому.
Лихорадка трепала его через день. Он слабел всё больше и больше, так что не мог уходить больше 10, 15 верст в день. Не доходя 200 верст до дому, деньги все вышли, и он шел уж Христовым именем и ночевал по отводу десятского. «Радуйся, до чего довела меня!» — думал он про жену, и по старой привычке старые и слабые руки сжимались в кулаки. Но и бить некого было, да и силы в кулаках уже не было.
Две недели шел он эти двести верст, и совсем больной и слабый добрел до того места в четырех верстах от дома, где встретился, не узнав ее и не быв узнан, с той Агашкой, которая считалась, но не была его дочерью и которой он выломал руку.
IV
Он сделал, как сказала ему Агафья. Дойдя до Зиновеева двора, он попросился ночевать. Его пустили.
Войдя в избу, он, как и всегда делал, перекрестился на иконы и поздорововался с хозяевами.
— Застыл, дед! Иди, иди на печь, — сказала сморщенная веселая старушка-хозяйка, убиравшаяся у стола.
Муж Агафьи, моложавый мужик, сидел на лавке у стола и заправлял лампу.
— И мокрый же ты, дед! — сказал он, — да что станешь делать. Сушись!
Корней разделся, разулся, повесил против печки онучи и влез на печь.
В избу вошла и Агафья с кувшином. Она уже успела пригнать стадо и убраться с скотиной.
— А не бывал старик странный? — спросила она. — Я велела к нам заходить.
— А вон он, — сказал хозяин, указывая на печь, где, потирая мохнатые, костлявые ноги, сидел Корней.
К чаю хозяева кликнули и Корнея. Он слез и сел на краю лавки. Ему подали чашку и кусок сахара.
Разговор шел про погоду, про уборку. Не дается в руки хлеб. У помещиков проросли копны в поле. Только начнут возить, опять дождь. Мужички свезли. А у господ так дурóм преет. А мыша в снопах — страсть.
Корней рассказал, что он видел по дороге целое поле полно копен. — Молодайка налила ему пятую чашку жидкого, чуть желтого чаю и подала.
— Ничего. Пей, дедушка, на здоровье, — сказала она на его отказ.
— Что ж это рука у тебя неисправная? — спросил он у нее, осторожно принимая от нее полную чашку и пошевеливая бровями.
— С мальства еще сломали, — сказала говорливая старушка-свекровь. — Это ее отец нашу Агашу убить хотел.
— С чего ж это? — спросил Корней. И, глядя на лицо молодайки, ему вспомнился вдруг Евстигней Белый с его голубыми глазами, и рука, державшая чашку, так задрожала, что он розлил половину чая, пока донес ее до стола.
— А такой был в Гаях у нас человек, отец ей, Корней Васильевым звали. Богатей был. Так возгордился на жену. Ее избил и ее вот испортил.
Корней молчал, взглядывая из-под не переставая шевелившихся черных бровей то на хозяина, то на Агашу.
— За что же? — спросил он, откусывая сахар.
— Кто их знает. Про нашу сестру всякое сболтнут, а ты отвечай, — говорила старуха. — Из-за работника что-то у них вышло. Работник малый хороший был из нашей деревни. Он и помер у них в доме.
— Помер? — переспросил Корней и откашлялся.
— Давно помер… У них мы и взяли молодайку. Жили хорошо. Первые на селе были. Пока жив был хозяин.
— А он что же? — спросил Корней.
— Тоже помер, должно. С того раза пропал. Лет пятнадцать будет.
— Больше никак, мне мамушка сказывала, меня она только кормить бросила.
— Что ж ты на него не обижаешься на то, что он руку… — начал было Корней и вдруг захлюпал.
— Разве он чужой — отец ведь. Что ж, еще пей с холоду-то. Налить, что ль?
Корней не отвечал и всхлипывая плакал.
— Чего ж ты?
И Корней дрожащими руками ухватился за столбик и за полати и полез большими худыми ногами на печь.
— Вишь ты! — сказала старушка сыну, подмигивая на старика.
V
На другой день Корней поднялся раньше всех. Он слез с печи, размял высохшие подвертки; с трудом обул заскоружшие сапоги и надел мешок.
— Что ж, дед, позавтракал бы? — сказала старуха.
— Спаси бог. Пойду.
— Так вот возьми хоть лепешек вчерашних. Я тебе в мешок положу.
Корней поблагодарил и простился.
— Заходи, когда назад пойдешь, живы будем…
На дворе был тяжелый осенний туман, закрывающий всё. Но Корней хорошо знал дорогу, знал всякий спуск и подъем, и всякий куст, и все ветлы по дороге, и леса направо и налево, хотя за семнадцать лет одни срубили и из старых стали молодыми, а другие из молодых стали старыми.
Деревня Гаи была всё та же, только построились с краю новые дома, каких не было прежде. И из деревянных домов стали кирпичные. Его каменный дом был такой же, только постарел. Крыша была давно не крашена, и на угле выбитые были кирпичи, и крыльцо покривилось.
В то время, как он подходил к своему прежнему дому, из скрипучих ворот вышла матка с жеребенком, старый мерин чалый и третьяк. Старый чалый был весь в ту матку, которую Корней за год до своего ухода привел с ярмонки.
«Должно, это тот самый, что у нее тогда в брюхе был. Та же вислозадина и та же широкая грудь и косматые ноги», — подумал он.
Лошадей гнал поить черноглазый мальчишка в новых лапотках. «Должно, внук, Федькин сын, значит, в него черноглазый»,— подумал Корней.
Мальчик посмотрел на незнакомого старика и побежал за заигравшим по грязи стригуном. За мальчиком бежала собака, такая же черная, как прежний Волчок.
«Неужели Волчок?» — подумал он. И вспомнил, что тому было бы двадцать лет.
Он подошел к крыльцу и с трудом взошел на те ступеньки, на которых он тогда сидел, глотая снег с перил, и отворил дверь в сени.
— Чего лезешь не спросясь, — окликнул его женский голос из избы. Он узнал ее голос. И вот она сама, сухая, жилистая, морщинистая старуха высунулась из двери. Корней ждал той молодой красивой Марфы, которая оскорбила его. Он ненавидел ее и хотел укорить, и вдруг вместо нее перед ним была какая-то старуха. — Милостыни, так под окном проси, — пронзительным, скрипучим голосом проговорила она.
— Я не милостыни, — сказал Корней.
Она вдруг остановилась. И он по лицу ее увидал, что она узнала его.
— Мало ли вас шляется. Ступай, ступай. С богом.
Корней привалился спиной к стене и, упираясь на клюку, пристально смотрел на нее и с удивлением чувствовал, что у него не было в душе той злобы на нее, которую он столько лет носил в себе, но какая-то умиленная слабость вдруг овладела им.
— Марфа! помирать будем.
— Ступай, ступай с богом, — быстро и злобно говорила она.
— Больше ничего не скажешь?
— Нечего мне говорить, — сказала она. — Ступай с богом. Ступай, ступай. Много вас, чертей, дармоедов, шляется.
Она быстрыми шагами вернулась в избу и захлопнула дверь.
— Чего ж ругать-то, — послышался мужской голос, и в дверь вошел с топором за поясом черноватый мужик, такой же, как был Корней сорок лет тому назад, только поменьше и похудее, но с такими же черными блестящими глазами.
Это был тот самый Федька, которому он семнадцать лет тому назад подарил книжку