О Пл[одах] Пр[освещения] в Берлине, что я враг науки. Тоже у Бекетова. И вчера coup de grâce31 — тем более, что я был не в духе (и как я рад этому! ) — в Open Court статья о Бутсе и обо мне, как об образцах фарисейства — говорить одно, а делать другое — говорить, что отдать всё нищим, а самому увеличивать именье продажей этой самой проповеди. И ссылаться на жену. Как Адам — жена дала мне и я ел. Очень больно было, и теперь больно, когда пишу. Но не следует, чтоб б[ыло] больно, и могу стать в то положение, чтоб не б[ыло] больно; но очень трудно. Я фарисей: но не в том, в чем они упрекают меня. В этом я чист. И это-то учит меня. Но в том, что я, думая и утверждая, что я живу перед Богом, для добра, п[отому] ч[то] добро — добро, живу славой людской, до такой степени засорил душу славой людской, что не могу добраться до Бога. Я читаю газеты, журналы, отыскивая свое имя, я слышу разговор, жду, когда обо мне. Так засорил душу, что не могу докопаться до Бога, до жизни добра для добра. А надо. Я говорю каждый день: не хочу жить для похоти личной теперь, для славы людской здесь, а хочу жить для любви всегда и везде; а живу для похоти теперь и для славы здесь. —
Буду чистить душу. Чистил и докопал до материка — чую возможность жить для добра, без славы людской. Помоги мне, Отец. Отец, помоги. Я знаю, что нет лица Отца. Но эта форма свойственна выражению страстного желания.
За это время писал письма Хилкову, Кудрявцеву, Страхову и еще кому-то. — Теперь 2-й час. Утром приехала Анненкова.
Сейчас перечитывал летний дневник Июля. Как я б[ыл] ближе к Богу. То же б[ыло] требование жить перед Богом, переноситься мыслью в судящего тебя Бога. Плох бы я б[ыл]. И как я благодарен тем ругательствам, к[оторые] заставили меня очнуться.
[14 февраля.] Опять неделя. Нынче 14 Февраля. Я. П. 91. Кажется, в тот самый день, как я писал последний дневник, опять стал читать дневник, к[оторый] переписывает С[оня]. И стало больно. И я стал говорить ей раздражительно и заразил ее злобой. И она рассердилась и говорила жестокие вещи. Продолжалось не более часа. Я перестал считаться, стал думать о ней и любовно примирился. «Нагрешили мы». Таня и Маша больны. Таня истерична — мила и жалка.
Все эти дни всё то же. Ничего не делаю — читаю. Апатия. Вчера получил от Ал[ександры] Анд[реевны] хорошее письмо. Немножко есть о Христе, как о лице — «с ним, к нему» т. п., но этот cant32 не мешает искреннему, настоящему религиозному чувству. Она пишет: главное — смирение: не задавать себе задачи сделать великое, а жить просто любя, и будешь делать дело большое, распространяя свет вокруг себя. Так она пишет или приблизительно это. Думал: Она хорошо говорит и чувствует, но что в этом чуждо мне? И отчего? А то, что она оправдывает свое положение. Можно и должно смотреть на свое положение, как на такое, в кот[орое] меня поставили родители, судьба рождения, воспитание; но нельзя и не должно смотреть на то, чтобы это положение было хорошо и должно б[ыть] таким, оставаться. А вот это-то делают люди. И это грех. Не спускать идеала. А усиливать силу нравственного зрения. Не двигать силой засорившуюся машину и не говорить, что такою засорившейся и должна быть машина, а не переставая чистить ее, смазывать, чтобы довести до того движения, к[оторое] ей свойственно.
Сейчас думал про критиков:
Дело критики — толковать творения больших писателей, главное — выделять, из большого количества написанной всеми нами дребедени выделять — лучшее. И вместо этого что ж они делают? Вымучат из себя, а то большей частью из плохого, но популярного писателя выудят плоскую мыслишку и начинают на эту мысли[шку], коверкая, извращая писателей, нанизывать их мысли. Так что под их руками большие писатели делаются маленькими, глубокие — мелкими и мудрые глупыми. Это называется критика. И отчасти это отвечает требованию массы — ограниченной массы — она рада, что хоть чем-нибудь, хоть глупостью, пришпилен большой писатель и заметен, памятен ей; но это не есть критика, т. е. уяснение писателя, а это затемнение его. —
Сейчас и нынче, как и все дни, сидел над тетрадями начатых работ о науке и иск[усстве] и о непр[отивлении] злу, и не могу приняться за них; и убедился, что это мой грех. От того, что я хочу, чтобы было то, чтó я хочу и как я хочу, а не то, чтó Он и как Он хочет. Праздность физическая от того, ч[то] прямо не в силах, праздность умственная преимущественно от того, что хочу по своему. Ну отрывки, ну без связи, ну неясно, но пусть будет то, что Он хочет и внушает мне.
Читаю Our destiny33 Gronlund’a. Много хорошего, н[а]п[ример] он говорит, что если бы люди были свободны волею совершенно, то это б[ыло] бы величайшее бедствие. Человек не может украсть так же, как не может полететь. Хорошо тоже, что равенство, он говорит, должно быть экономическое в пользовании, но неравенство в производстве. А при теперешнем порядке, напротив, устанавливается равенство в производстве — гениальный музыкант или поэт ткет на фабрике; а экономически два совершенно равные ничтожества разделены пучиной — один наверху роскоши, другой нанизу нищеты.
Хорошо тоже то, что я кажется давно уже где-то записал, что нелепо говорить об одинаковой обязательности условия, в кот[ором] на одной стороне выдача 0,00001 состояния (положим, поденная плата), с другой — целый весь день 14-часового труда, т. е., вся жизнь дня. Я писал и говорил, что правительство, которое требует с обеих сторон одинакового исполнения и казнит одинаково за неисполнение, прямо нарушает истинную справедливость, соблюдая внешнюю.
Gronlund полемизирует с Спенсером и со всеми теми, кот[орые] отрицают правительство или видят назначение его только в обеспечении личности. Gronlund полагает основу нравственности в общественности. Образцом, зародышем скорее, настоящего социалистического правительства ставит trade-unions,34 кот[орые], насилуя личность, заставляя ее жертвовать своими выгодами, подчиняют ее служению общим целям. — Думаю, что это неправда. Он говорит, что правительство организует труд. Это было бы хорошо; но забывается то, что правительство всегда насилует и эксплуатирует труд под видом защиты. Так же оно будет эксплуатировать труд под видом организации его. Прекрасно бы было, если бы правительство организовало труд; но для этого оно должно быть бескорыстным, святым. Где же они эти святые? — Справедливо, что индивидуализм, как они называют, разумея под этим идеал личного блага каждого отдельн[ого] человека, есть самый пагубный принцип; но принцип блага многих людей вместе столь же пагубен; пагубность его только не видна сразу. — Достижение той кооперации,35 коммунизма, общественности, вместо индивидуализма, получится не от организации, — мы никогда не угадаем будущей организации, — но только от следования каждым из людей незатемненному побуждению сердца, совести, разума, веры, как хотите назовите, закона жизни. Пчелы и муравьи живут общественно не п[отому], ч[то] они знают то устройство, кот[орое] для них самое выгодное, и следуют ему — они понятия не имеют о целесообразности, гармоничности, разумности улья, кочки муравейной, какими они нам представляются; а п[отому], ч[то] они отдаются вложенному в них (мы говорим) инстинкту, подчиняются, не мудрствуя лукаво, а мудрствуя прямо, — своему закону жизни. Я представляю себе, что если бы пчелы могли сверх своего инстинкта (как мы называем), сверх сознания своего закона, еще придумывать наилучшее устройство своей общественной жизни, они бы придумали бы такую жизнь, что погибли бы. В этом одном сознании закона есть нечто и меньшее и большее рассуждения. И только оно дано приводить на тот узкой единственный путь истины, по к[оторому] следует идти человеку и человечеству. — Это очень важно, и это-то хотелось бы мне сказать в моей статье. — Теперь 12-й час.
15 Ф. Я. П. 91.
[16 февраля.] Все та же усталость и равнодушие. — Начал шить сапоги. Разговор с Павлом напомнил мне настоящую жизнь: его мальчик с мастером, выстоявш[ий] 6 пар сапог в неделю, для чего работает 6 дней по 18 часов от 6 до 12. И это правда. А мы носим эти сапоги.
Сейчас, нынче 16 Ф. Я. П. 91, зашел к Василью с разбитыми зубами, нечистота и рубах и воздуха и холод — главное, вонь — поразили меня, хотя я знаю это давно. Да, на слова либерала, кот[орый] скажет, что наука, свобода, культура исправит всё это, можно отвечать только одно: «устраивайте, а пока не устроено, мне тяжелее жить с теми, кот[орые] живут с избытком, чем с теми, кот[орые] живут лишениями. Устраивайте, да поскорее, я буду дожидаться внизу». — Ох, ох! Ложь-то, ложь как въелась. Ведь чтó нужно, чтобы устроить это? Они думают — чтоб всего было много, и хлеба, и табаку, и школ. Но ведь этого мало. Серега, грамотный, украл деньги, чтобы съездить в Москву. Он б……, отец бьет. Конст[антин] ленится. Чтоб устроить, мало матерьяльно все переменить, увеличить, надо душу людей переделать, сделать их добрыми, нравственными. А это не скоро устроите, увеличивая матерьяльные блага. — Устройство одно — сделать всех добрыми. А чтоб хоть не сделать это, а содействовать этому, едва ли не лучшее средство — уйти от празднующих и живущих пóтом и кровью братьев и пойти к тем замученным братьям? Не едва ли, а наверно.
Вчера думал: 1) Я слабею умом, памятью, не могу писать. Не от того ли, что я не ем масла и того, из чего делается фосфор? Фосфор — мысль. Хорошо. А любовь какое вещество? Мыслей нет, а любви не меньше, а больше. Они правы, что мысль можно рассматривать как движение вещества, но любви — жизни — нельзя. — Что они делают, это всё равно, что то, что бы делал человек, рассматривая и изучая паровоз: движутся колеса от рычагов, рычаги от поршней, поршни от пара, пар от воды, вода от тепла… И если бы наблюдающий не мог видеть печки и дров, а хотел бы объяснить, он бы сказал: «а тепло от трения». Движение производ[ит] трение, трение тепло, тепло превращает воду в пар…
2) Читал R[eview] of R[eviews] (отвратительно), но там статья против стачек; доказывается, что в Австр[алии] капиталисты победили, стакнувшись. И в самом деле, как ясно, что против стачек стачки, и капитал[исты],