сцена возвращения в станицу казаков из похода. Вместе со всей станицей выходит встречать и нарядившаяся Марьяна; сотня приближается, но напрасно ищет казачка глазами своего милого, «побочина» Куприяна; он не вернулся живым: за сотней на арбе везут его тело, покрытое буркой. Всё это изложено в живом лирическом тоне, где эпический рассказ перемежается с авторским прямым обращением к героине.
Итак, «Казаки» начаты стихами. Остановимся прежде всего на этом неожиданном факте и исчерпаем весь материал по данному, несколько случайному вопросу, чтобы не задерживаться на нем впоследствии.
Почему творческая работа сразу пошла по столь непривычному и несвойственному для Толстого руслу, как стихи? Дневник конца 1852 г. говорит о намеренных упражнениях в стихотворной форме, как полезной для слога (см. т. 46, стр. 154). И вот Толстой пробует себя в эпическом роде — пишет упомянутое выше как бы начало поэмы о казачке Марьяне. Опыт недостаточно вскрывает общий замысел вещи, если таковой вообще был у автора тогда; в отрывке нет никаких элементов, кроме бытовых. Быть может, в тот миг фантазия поэта и заплетала первые кольца какой-нибудь более сложной сети отношений, но работа над передачей первой сцены вряд ли доставила Толстому полное удовлетворение и подъем к дальнейшему творчеству в той же форме; в лучшем случае она могла дать лишь сознание с грехом пополам побежденной трудности: изложение, правда, живое, быстрое и насыщено конкретными штрихами быта, но нет вольной непринужденности стиха, и борьба с рифмой слишком дает себя чувствовать. Недаром под второй обработкой сцены и подписан был в апреле резкий отзыв.[84]
Но к самой мысли о поэме, как соответственной в данном случае форме, Толстого, разумеется, привело не простое желание завершить свои стихотворные упражнения эпическим жанром; форма очевидно подсказывалась невольно самым характером кавказских впечатлений.
Чуждость гению Толстого метрической формы должна была быстро заставить его перейти к прозе. Через два месяца, 25 июня 1853 г., он кратко заносит в Дневнике: «Писать… Беглец», а еще через два месяца (29 августа) встречаем определенное указание: «Утром начал казачью повесть». (См. т. 46, стр. 164 и 172.) Сохранились написанные тогда три главы этого начала. (См. вариант № 1.) С этих пор работа завязалась прочно, но над ней для автора долгое время явственно витает аромат какой-то особой поэтичности: в декабре того же года он, колеблясь между четырьмя литературными планами, называет этот рассказ «казачьей поэмой», вероятно, уже имея в виду не стихотворную форму, а лишь общий поэтический дух казачьего мира. Всё же мысль о стихе или о какой-то своеобразной форме, близкой к стиху, не совсем умерла и еще раз соблазнила Толстого несколько лет спустя. В начале июня 1856 г., среди работы над «Казаком», Дневник гласит: «Попробую сделать из казачьей песни стихотворение». В январе следующего 1857 г. замысел вдруг как-то странно двоится: перечисляя свои очередные работы, Толстой под № 3 записывает «Беглец», а под № 4 — «Казака». Эта загадка несколько разъясняется апрельскими записями Дневника, где в конце месяца (между 22–30 апр.) уже прямо читаем одну за другой такие заметки: «Писал прозой Казака»… «Написал немного поэтического Казака, который мне показался лучше, не знаю, что выбрать». Эта неожиданная попытка работать одновременно над двумя различными формами одного замысла, конечно, не могла долго длиться, но она оставила свой след: что именно разумел Толстой под «поэтическим Казаком», явствует из одного сохранившегося, очевидно, именно тогда написанного начала повести (см. вариант № 12), где на протяжении нескольких печатных страниц автор то и дело в целом ряде строк выдерживает правильные анапесты, то сбиваясь с них, то опять попадая в каданс, причем позднейшие поправки в рукописи местами сглаживают первоначальный метр. Получился своеобразный ритмический склад, который, будь он выдержан строго, дал бы оригинальную форму ритмизированной прозы, весьма мало имеющей примеров в русской литературе. Аналогии ей можно указать разве в письме Кольцова Краевскому о смерти Пушкина и в «Песне о соколе» и «Песне буревестника» Горького. Приводим несколько примеров (хотя весь отрывок выше напечатан, но мы даем здесь выдержки по первоначальному несглаженному тексту). Марьяна вспоминает, как прощался с ней казак, уходя в поход:
«Шапку снял, прочь коня повернул и прощай! Только видела я, как он плетью взмахнул, справа, слева ударил по крепким бокам»…
Или: старик Гирчик (так здесь зовется Ерошка) говорит отцу Марьяны, сватая ее за своего крестного сына:
«Что он беден, на то не смотри, он зато молодец, он добычу найдет. А умру, так ему дом отдам, стало тоже он будет богат. Коли крест он в походе получит да чеченских коней приведет, так отдашь?»
Вот рассказ старика про своего коня:
«Так ведь с берега бросится сам, только брызги летят, знай за гривку держись, а уж он перебьет поперек, шею выгнет да уши приложит, только фыркает всё, равно человек, как раз под станицу тебя приведет».
Вот наконец ряд самых простых действий, вне всякого лиризма:
«А вставая сказал, что он утром на Терек пойдет посидеть на запруде, а бабе и девке велел в сад итти виноград закрывать от морозу».
Больше мы не имеем никаких следов «поэтического Казака», и Дневник с мая 1857 г. говорит уже об едином замысле «Казака» или «Беглого Казака».
Теперь возвратимся к началу работы над повестью, к лету 1853 г. и прежде всего проследим по Дневнику общий ход всей работы за ряд лет.
Начатая 28 августа повесть несомненно двигалась до конца года вперед, и первые дни параллельно с «Отрочеством»; мы видим отметку 29 авг.: «писал Беглец утром, буду писать вечером». 30 авг.: «Занимался целый день, но всё не остается время для романа». 31 авг.: «Поехал в Пятигорск и не писал почти ничего. Встреча не идет как-то, а на Отрочество не осталось времени» (т. 46, стр. 173).[85] Затем 13 окт.: «Утро писать Отрочество и Беглец после обеда и вечером» и наконец 3 дек.: «Казачий рассказ нравится и не нравится мне»; тут же прибавлено о колебании между четырьмя темами, в числе которых стоит «Беглец», названный «Казачьей поэмой» (см. т. 46, стр. 208). Под 7 янв. 1854 г. занесены «Замечания к роману Беглец» (рассказ Епишки о краже коней), но затем на два года прекращаются все известия о повести. Ниже (в описании рукописей) мы выясняем, что именно могло быть написано в 1853 г.
Есть основание думать, что с 1854 г. автор отвлекся от повести, и работа действительно была надолго отложена в сторону. Толстой уже с декабря довольно пристально был занят кроме «Отрочества» «Романом русского помещика», 20 января 1854 г. он уехал в Россию и немедленно стал хлопотать о переводе в Дунайскую армию; 14 марта он уже в Бухаресте артиллерийским офицером. Новые впечатления Бессарабии и Крыма в обстановке настоящей, большой войны овладели им всецело, и в итоге на три месяца прекращается ведение Дневника. Затем идет быстрое создание одного за другим Севастопольских рассказов, первая широкая известность Толстого, поездка его курьером в Петербург, вступление в круг первоклассных наших писателей, работавших в «Современнике», и конец военной службы, — всё это почти на два года выбивает Толстого из прежней жизни. За это время Кавказ очевидно отошел в сторону, опустился на дно. Он не забылся; наоборот, тут-то, может быть, и стали бессознательно отслаиваться глубокие черты, проведенные им в душе. 9 июля 1854 г. Толстой записывает, перечитывая Лермонтова: «Я нашел начало Измаил-Бея весьма хорошим. Может быть, это показалось мне более потому, что я начинаю любить Кавказ хотя посмертной, но сильной любовью. Действительно, хорош этот край дикий, в котором так странно и поэтически соединяются две самые противоположные вещи: война и свобода». Интересно, что рядом замечено: «в Пушкине же меня поразили Цыгане, которых, странно, я не понимал до сих пор». Последнее замечание прямо подводит нас к замыслу «Казаков», где самостоятельно разрабатывался аналогичный «Цыганам» мотив: Оленин — Алеко; Толстой не мог, конечно, пройти мимо этой аналогии, потому-то, вероятно, и открылись у него глаза на смысл Пушкинской поэмы. Вскоре к литературным впечатлениям присоединился жизненный факт, который тоже способен был вернуть мысль Толстого к Кавказу и «Казакам»: 16 сентября его сослуживец, офицер А. Оголин (или Агалин) пишет ему из станицы Старогладковской письмо, где, перебирая общих станичных знакомых и давая сведения о их жизни, упомянул и о семье героини «Казаков».[86]
Быть может, эти стимулы и действовали, но у нас нет твердых прямых данных о писании «Казаков» до 1856 г. По Дневнику остаток 1854 г. и весь 1855 г. Толстой занят только «Юностью», «Рубкой леса» и «Севастопольскими рассказами»; одно косвенное глухое указание дает сохранившаяся среди рукописей «Казаков» старая пустая обложка с собственноручной надписью Толстого: «Бумаги к Казакам. Писано в 1855 г.». Итак продолжение работы в это время вовсе не исключено, оно даже весьма вероятно, мы лишь не в силах точно документировать ее наличность.
Более ясный возврат к повести отмечается в 1856 г., хотя всё еще далеко не энергичный: всего три раза упоминается она в Дневнике, притом дважды (19 февр. и 15 июня) в форме простого намерения: «завтра писать Казака», и только 4–5 июня в более ясном виде: «Решил писать Казака. Перечел и кое-что поправил в Казаке. Завтра пишу сначала». Есть некоторые основания относить к этому времени часть материалов, о чем будет речь ниже, но во всяком случае с 15 июня 1856 г. Дневник полгода молчит о кавказской повести, и вряд ли она вообще могла в это время сколько-нибудь длительно привлечь к себе внимание автора. В начале и в конце этого года по нескольку месяцев отняло пребывание в Москве и Петербурге, где Толстому всегда хуже работалось, ибо жилось рассеянно, он же переживал тогда первое время сближения с литературными кругами «Современника», и зима 1856–1857 гг. была отдана частому и довольно тесному общению с целым рядом писателей: Некрасов, Панаев, Боткин, Дружинин, Анненков, Тургенев, Алексей Толстой, Жемчужников, Фет, Гончаров, Островский, Полонский, — вот его общество в этот период, не говоря уже о довольно многочисленных светских знакомствах Москвы и Петербурга. Летом и осенью в Ясной поляне у него завязался серьезный роман с соседкой Валер. Влад. Арсеньевой, одно время довольно близкий к браку. Наконец на этот год падает так много литературных произведений, вновь написанных («Метель», «Два гусара»), или приведенных к концу («Встреча в отряде», «Юность», «Утро помещика»), или только задуманных и писавшихся (несколько драматических попыток, «Отъезжее поле»), что неудивительно, если «Казаки» мало подвигались вперед.
Их очередь наступила весной 1857 г., когда Толстой уехал на полгода за границу в Париж и