произведений Пушкина27 и восторженным отзывом о Гоголе: «Читал Мертвые души с наслаждением»;28 решающим остается любовь к Пушкину и нерасположение к «злому» Гоголю, характерное и для его литературных друзей.
Продолжавшееся сближение Толстого с «триумвиратом» очень тревожило Чернышевского и Некрасова. Чернышевский видел в Толстом большого художника и не без основания опасался, как бы «литературные гастрономы» не погубили его талант, поэтому он старался воздействовать на писателя, чтобы «получить над ним некоторую власть, а это было бы хорошо и для него и для «Современника».29
Некрасов в свою очередь убеждал Толстого не изменять обличительному направлению, идущему от Гоголя, разрабатывать демократическую тематику в своих произведениях. «В нашем отечестве, — писал он Толстому, — роль писателя — есть прежде всего роль учителя и по возможности заступника за безгласных и приниженных».30
Однако Толстой оставался маловосприимчивым к этим призывам. После отъезда Некрасова за границу и перехода редактирования журнала к Чернышевскому он записывает в Дневнике: «Редакция «Современника» противна».31 «Очерки гоголевского периода русской литературы» он презрительно называет «тухлыми яйцами».32 Е. Колбасин сообщает Тургеневу, что у Толстого «озлобление адское» против Чернышевского и «доверия ни на грош»33 к нему как к редактору «Современника».
Некрасову это известно, и своими грустными раздумьями он делится с Тургеневым: «Что сказать о Толстом, право не знаю… Панаева он не любит… при нынешних обстоятельствах естественно литературное движение сгруппировалось около Дружинина — в этом и разгадка. А что до направления, то тут он мало понимает толку. Какого нового направления он хочет? Есть ли другое — живое и честное, кроме обличения и протеста?.. Больно видеть, что Толстой личное свое нерасположение к Чернышевскому, поддерживаемое Дружининым и Григоровичем, переносит на направление, которому сам доныне служил и которому служит всякий честный человек в России».34
Вероятно, под свежим впечатлением некрасовского письма Тургенев, и ранее относившийся отрицательно к сближению Толстого с Дружининым, в письме к Толстому выражает надежду на скорое разочарование его в этом воплощении «элегантной и джентльменской воздержанности».35 Имея в виду враждебность Толстого к Белинскому, шедшую в значительной мере от Дружинина, Тургенев горячо и взволнованно защищает перед ним великого критика. Он резонно указывает на то, что Толстой не застал времени Белинского, не пережил того огромного благодетельного влияния, которое критик оказывал на всех своих современников, поэтому он и не может быть справедливым судьей «заслугам Белинского». Тургенев одобряет «Очерки» Чернышевского, значительная часть которых была посвящена Белинскому, он пишет прочувствованные строки о великом критике, «который и радовался, и страдал, и жил в силу своих убеждений».36 Тургенев в данном случае помогал Чернышевскому и Некрасову в борьбе за Толстого.
Эту задачу Чернышевский отчасти преследовал и в своих литературных выступлениях. Информируя Некрасова о составе двенадцатого номера «Современника» за 1856 г., он писал: «В критике — конец моих «Очерков» и моя статейка о «Детстве», «Отрочестве» и «Военных рассказах» Толстого, написанная так, что, конечно, понравится ему, не слишком нарушая в то же время истину».37 Эта статья не могла не понравиться Толстому: она была проникнута чувством уважения к таланту писателя и давала изумительно верную и тонкую оценку его особенностей. Возможно, что она и вызвала у Толстого известные чувства симпатии к Чернышевскому. 18 декабря 1856 г. он поехал к Панаеву, «там Чернышевский, мил». А 11 января 1857 г. новая запись в Дневнике: «Пришел Чернышевский, умен и горяч».38 Однако на этом основании нельзя говорить о каком-то идейном сближении Толстого с Чернышевским, нет, он попрежнему смотрел на него как на представителя другого лагеря, да и в самих записях Толстого преобладают категории чисто эмоционального восприятия личности критика («мил», «горяч»). Сам Чернышевский в письме к А. Н. Пыпину из Вилюйска в ответ на предложение последнего написать воспоминания
о писателях круга «Современника», выделив из этой группы Тургенева, о Писемском, Островском и Толстом сказал: «Мы знали друг друга в лицо, бывали в одних комнатах — вот и все».39
Литературно-политическая борьба эпохи самым непосредственным образом воздействовала на Толстого, для которого вопросы искусства приобретают в 1856—1858 гг. исключительную злободневность. Он садится за чтение Белинского. 26 декабря 1856 г. Дружинин сообщал Тургеневу, что Толстой «для того, чтобы понять все наше литературное движение, собирается перечитать все статьи Белинского».40
Чтение Белинского оставило глубокий след в творческом сознании Толстого. Оно помогло ему лучше понять и современную литературную жизнь с ее страстной борьбой за утверждение демократических идеалов.
Однако из этого не следует делать далеко идущих выводов. Чтение Белинского несомненно вызвало надлом в отношениях Толстого со своими литературными друзьями, но не принесло ему освобождения из плена их эстетических теорий, которые довлели над его сознанием еще в течение более двух лет. Если Дружинин в его глазах потускнел, оставался Боткин, который не менее упорно проповедывал теорию «чистого искусства». В конце 1856 г. Панаев писал Тургеневу: «Толстой дошел до того, что уверяет, будто шапка, описанная художественно, лучше, чем статья Щедрина… в «Современнике». Если бы издавать журнал по вкусу Толстого, он превратился бы мгновенно в литературный труп».41
Глубина расхождений эстетических позиций Толстого и революционных демократов с особой наглядностью раскрывается на их полярном истолковании назначения литературы, искусства в жизни. Чернышевский требовал от литературы активной защиты интересов народных масс, разъясняя, что произведения искусства призваны не бесстрастно протоколировать явления жизни, а судить их, утверждать демократические идеалы. Некрасов в свою очередь видел в русском писателе убежденного поборника интересов народа, он отводил ему высокую и благородную роль «заступника за безгласных и приниженных».42 Толстой же, как бы полемизируя с основополагающими тезами эстетической теории Чернышевского и Некрасова, записывал в своем Дневнике: «Евангельское слово: не суди глубоко верно в искусстве: рассказывай, изображай, но не суди»43. Это утверждение объективистского отношения к жизни, этот идеал писателя-летописца, который, «добру и злу внимая равнодушно», создает произведения, очень милые для чтения, было глубоко чуждо всей материалистической эстетике революционных демократов, проникнутой духом страстной заинтересованности в жизни, духом неукротимой борьбы за воплощение народных идеалов.
Разумеется, эти эстетические «откровения» Толстого доходили до Чернышевского и вызывали в нем бурный взрыв негодования против его «литературных аристархов», «пошлые понятия»44 которых об искусстве он усвоил. Великий критик, однако, был уверен в том, что Толстой со временем более серьезно будет смотреть на жизнь, иначе будет относиться к задачам искусства, Узнав об отъезде Толстого за границу, Чернышевский в письме к Некрасову выражал надежду на то, что путешествие, может быть, «собьет» с него «ту умственную шелуху, вред, которой он, кажется, начал понимать».45 Получив, видимо, ряд благоприятных сообщений от Некрасова, Чернышевский в письме к А. С. Зеленому, датированному 15 апреля 1857 г., то есть спустя три месяца после свидания с Толстым, вновь возвращается к вопросу о его убеждениях: «Толстой, который до сих пор по своим понятиям был очень диким человеком, начинает образовываться и вразумляться… и, быть может, сделается полезным деятелем».46 Этот процесс «вразумления» Толстого, под которым Чернышевский, видимо, понимал нарастание у него глубоко отрицательных суждений о современной политической жизни и известное сочувствие идеям демократии, нашел свое выражение в письмах и Дневнике писателя этой поры, а также в его памфлете «Люцерн». Но вместе с тем поездка за границу усилила стремление Толстого, возникшее еще во время общения со своими «литературными аристархами» истолковать искусство как своеобразный «монастырь», где можно и нужно спрятаться от «грязного потока» политической жизни. Наблюдая в Париже смертную казнь на гильотине, которая потрясла до основания все его верования, он испытывает отвращение к лживой и ханжеской буржуазной демократии и решает, что в этих условиях политической жизни только «законы искусства» дают «счастье всегда».
Боткин спешит уверить Толстого в правоте такого взгляда. «Из… современного политического и религиозного хаоса» он также видит «одно только спасенье — в мире искусства». Сообщая о своем чтении «Одиссеи» Гомера, он пишет: «Усладительная детская сказка, от которой веет чем-то успокоительным, умиряющим, гармоническим. Есть со мной и Илиада, тоже благодатный бальзам от современности».47
По возвращении в Россию, наблюдая вновь «патриархальное варварство, воровство и беззаконие», Толстой только укрепляется в своем глубоко отрицательном отношении к политической жизни. Он очень остро чувствует царящую в мире социальную несправедливость, но не находит путей для установления социальной гармонии, для защиты прав поруганной человеческой личности, ему кажется, что можно устраниться от борьбы с социальным злом, уйти от живой жизни за высокие стены искусства: «Благо, что есть спасенье — мир моральный, мир искусств, поэзии и привязанностей. Здесь никто, ни становой, ни бурмистр мне не мешают…»48 Он следует рекомендации Боткина и всю осень 1857 г. читает Гомера тоже как «бальзам от современности». Но это была очередная иллюзия. Спастись в искусстве от жизни было невозможно. Ровно через два месяца после этого письма к А. А. Толстой он пишет 18 октября 1857 г. ей же о происшедшей у него перемене «во взгляде на жизнь». Смысл этой перемены заключался в решительном осуждении Толстым эгоистической «теории» спокойной жизни. «Мне смешно вспомнить, как я думывал и как вы, кажется, думаете, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаянья, без путаницы жить себе потихоньку и делать, не торопясь, аккуратно всё только хорошее. Смешно! Нельзя, бабушка. Всё равно, как нельзя, не двигаясь, не делая моциона, быть здоровым. Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость». Это письмо является ярчайшим документом во всем эпистолярном наследии великого писателя; в цитированном отрывке из него с предельной остротой выражены черты подлинно ищущей личности, эти слова могут быть отнесены к таким героям романов и повестей Толстого, как Оленин, Пьер Безухов, князь Андрей, Нехлюдов.
Этические рассуждения Толстого в этом письме и близком к нему по теме письме к Боткину и Тургеневу (от 21 октября — 1 ноября 1857 г.) пронизывает плодотворная мысль о том, что в основе воспитания подлинно человеческого характера должна лежать борьба, труд; только победа над трудностями жизни приносит человеку настоящее удовлетворение, «одно законное счастье есть честный труд и преодоленное препятствие».
Вместе с проповедью этического идеала вечно ищущего человека Толстой обращается к осмыслению важнейших проблем искусства. У него возникает замысел повести о бескорыстном талантливом служителе искусства, в окончательном своем виде получившей название «Альберт».
В ноябрьских и декабрьских письмах за 1857 г. к Некрасову содержатся ценные сведения о работе Толстого над этой повестью. «Альберт» является своеобразным трактатом об искусстве на языке искусства. На эту сторону своей повести Толстой обращал внимание Некрасова: «Это не повесть описательная, а исключительная, которая по