— и потому лучше ее предать забвению, за что и благодарю вас очень и очень. — Пришлите мне только пожалуйста рукопись или коректуры, чтобы, пока свежо еще, исправить что нужно и спрятать всё подальше. — Тургенев пишет, что прислал вам повесть. Пожалуйста напишите, что такое и в каком будет номере.2 Слава Богу, он пишет о ней без свойственной ему болезненной скромности.3 — Ежели увидите Майкова, спросите у него пожалуйста, получил ли он стихи от С. Т. Аксакова. Он удивляется, что не получает ответа. —
Прощайте, кланяйтесь Панаеву и всем знакомым.
Ваш Гр. Л. Толстой.
18 Декабря.
1857.
Впервые опубликовано в АК, стр. 193—194.
Настоящее письмо Толстого является ответом на следующее письмо Некрасова от 16 декабря 1857 г. (приводим его полностью): «Милый, душевно любимый мною Лев Николаевич, повесть вашу набрали, я ее прочел и по долгу совести прямо скажу вам, что она нехороша и что печатать ее не должно. Главная вина вашей неудачи в неудачном выборе сюжета, который не говоря о том, что весьма избит, труден почти до невозможности и неблагодарен. В то время, как грязная сторона вашего героя так и лезет в глаза, каким образом осязательно до убедительности выказать гениальную сторону? а коль скоро этого нет, то и повести нет. Всё, что на втором плане, очень впрочем хорошо, то есть Делесов, важный старик и пр., но всё главное вышло как-то дико и ненужно. Как вы там себе ни смотрите на вашего героя с его любовью и хорошо устроенным внутренним миром — нужен доктор, а искусству с ним делать нечего. Вот впечатление, которое произведет повесть на публику, ограниченные резонеры пойдут далее, они будут говорить, что вы пьяницу, лентяя и негодяя тянете в идеал человека и найдут себе много сочувствователей… да, это такая вещь, которая дает много оружия на автора умным и еще более глупым.
Если вы со мной не согласны и вздумаете отдать дело на суд публики, то я повесть напечатаю. Эх! пишите повести попроще. Я вспомнил начало вашего казачьего романа, вспомнил двух гусаров — и подивился, чего вы еще ищете — у вас под рукою и в вашей власти ваш настоящий род, род, который никогда не прискучит, потому что передает жизнь, а не ее исключения, к знанию жизни у вас есть уже психологическая зоркость, есть поэзия в таланте — что же еще надо, чтоб писать хорошие — простые, спокойные и ясные повести.
Покуда в ожидании вашего ответа я вашу повесть спрятал и объявил, что вы раздумали ее печатать. Будьте здоровы и напишите мне поскорее. Весь ваш Н. Некрасов.
P. S. Я понимаю, что в решимости послать мне эту повесть — главную роль играло желание сделать приятное мне и Современнику, и очень это ценю. Но недаром вы колебались, да и Анненков на этот раз прав, если только эту повесть вы ему читали» (альманах «Круг», кн. шестая, М. 1927, стр. 215—216).
25 декабря Некрасов писал И. С. Тургеневу, что Толстой «прислал такую вещь, что пришлось ему ее возвратить» (А. Пыпин, «Н. А. Некрасов», стр. 191). Получив это письмо, Тургенев писал Толстому из Рима 17/29 января 1858 г.: «Мне странно, однако, почему Некрасов забраковал «Музыканта», — что в нем ему не понравилось, сам ли музыкант, возящееся ли с собой лицо? — Боткин заметил, что в лице самого музыканта недостает той привлекательной прелести, которая неразлучна с художественной силой в человеке; может быть, он прав; и для того, чтобы читатель почувствовал часть очарованья, производимого музыкантом своими звуками, нужно было автору не ограничиться одним высказыванием этого очарования» (ТТП, стр. 43—45).
1 Толстой читал свою повесть С. Т. Аксакову 23 ноября 1857 г. и об этом записал в Дневнике: «Кажется понравилось старику» (т. 47, стр. 164).
2 Повесть И. С. Тургенева «Ася», отправленная в «Современник» 12 декабря, появилась в первой книжке журнала за 1858 г. См. отзыв о ней Толстого в п. № 103.
3 См. письмо из Рима от 25 ноября/7 декабря 1857 г. (ТТП, стр. 39— 41).
1858
102. В. П. Боткину.
1858 г. Января 4. Москва.
Благодарствуйте за длинное и славное письмо ваше, дорогой Василий Петрович. Отчего вы не прислали и не пришлете мне прежние письма ваши, которые вернулись?1 Мне серьезно полезны ваши письма. Как я подумаю, что вы так серьезно смотрите на мое писанье, так я и сам оперяюсь. — У нас, т. е. в Русском обществе, происходит небывалой кавардак, поднятый вопросом эмансипации. — Политическая жизнь вдруг неожиданно обхватила собой всех. Как бы мало кто ни был приготовлен к этой жизни, всякой чувствует необходимость деятельности. И что говорят и что делают, страшно и гадко становится. До сих пор обозначилось резко одно: дворянство почуяло, что у него не было других прерогатив, как крепостное право, и озлобленно ухватилось за него. — Противников освобожденья 90 на 100, а в этих 90 есть различные люди. Одни потерянные и озлобленные, не знающие, на что опереться, потому что и народ и правительство отрекаются от них. Другие лицемеры, ненавидящие самую мысль освобождения, но придирающиеся к форме. Третьи самолюбцы проэктеры. Эти самые гадкие. Эти никак не хотят понять,2 что они известного рода граждане, имеющие право и обязанности ни большие, ни меньшие, чем другие. — Они хотят или ничего не делать, или делать по своему и всю Россию повернуть по своему прилаженному, узенькому деспотическому проэкту. Четвертые и самое большое число, это упорные и покорные. Они говорят: сами обсуждать дело мы не хотим и не будем. Ежели хотят, то пускай отнимут всё, или всё оставят в старом положеньи. Есть еще аристократы на манер Аглецких. Есть Западники, есть Славянофилы. А людей, которые бы просто силой добра притягивали бы к себе и примиряли людей в добре, таких нету.3 Изящной литературе, положительно, нет места теперь для публики. Но не думайте, чтобы это мешало мне любить ее теперь больше, чем когда нибудь. — Я устал от толков, споров, речей и т. д. В доказательство того при сем препровождаю следующую штуку, о которой желаю знать ваше мнение. Я имел дерзость считать это отдельным и конченным произведением, хотя и не имею дерзости печатать.4 —
«Я во сне говорил всё то, что было в моей душе и чего я не знал прежде. Мысли мои были ясны и смелы и сами собой облекались вдохновенным словом. Звук моего голоса был прекрасен. Я удивлялся тому, что говорил, и радовался, слушая звуки своего голоса. — Я один стоял на5 колеблющемся возвышении. Вокруг меня6 жались незнакомые мне братья. Вблизи я различал лица, вдали, как зыблющееся море, без конца виднелись головы. — Когда я говорил, по толпе, как ветер по листьям, пробегал трепет восторга; когда я замолкал, толпа, отдыхая, как один человек, тяжело переводила дыханье. — Я чувствовал на себе глаза миллионов людей, и сила этих глаз давила меня и радовала. Они двигали мною, так же как и я двигал ими.7 — Восторг, горевший во мне, давал мне власть над безумной толпой, и8 власть эта, казалось мне, не имела пределов.9 — Далекой чуть слышный голос внутренно шептал мне «страшно!»,10 но быстрота движенья заглушала голос и влекла меня дальше. Болезненный поток мысли казалось не мог истощиться. Я весь отдавался потоку11, и белое возвышение, на котором я стоял, колеблясь, поднималось12 выше и выше. — Но,13 кроме сковывавшей меня силы толпы, я давно уже чуял сзади себя что-то отдельное, неотвязно притягивающее.14 Вдруг я почувствовал сзади себя чужое счастье и15 принужден был оглянуться.16 Это была женщина.17 Без мыслей, без движений, я остановился и смотрел на нее. Мне стало стыдно за то, что я делал. Сжатая толпа не расступалась, но каким-то чудом женщина двигалась медленно и спокойно посередине толпы, не соединяясь с нею. Не помню, была ли эта женщина молода и прекрасна, не помню одежды и цвета волос ее; не знаю, была ли то первая погибшая мечта любви или позднее воспоминание любви матери, знаю только, что в ней было всё, и к ней сладко и больно тянула непреодолимая сила.18 Она отвернулась. Я смутно видел очертания полуоборотившегося лица и только на мгновение застал на себе ее19 взгляд, выражавший кроткую насмешку и любовное сожаление. — Она не понимала того, что я говорил; но не жалела о том, а жалела обо мне. Она не презирала ни меня, ни толпу, ни восторги наши, она была прелестна и счастлива. Ей никого не нужно было, и от этого-то я чувствовал, что не могу жить без нее….. С ее появлением исчезли и мысли, и толпа, и восторги; но и она не осталась со мною. Осталось одно жгучее, безжалостное воспоминание. Я заплакал во сне, и слезы эти были мне слаще прежних восторгов. Я проснулся и не отрекся от своих слез. В слезах этих и наяву было счастье».20
— Ежели Тургенев еще с вами, то прочтите это ему и решите, что это такое, дерзкая ерунда или нет. Но довольно об этом. У меня есть к вам серьезное дело. Что бы вы сказали в теперешнее время, когда политической грязной поток хочет решительно собрать в себя всё и ежели не уничтожить, то загадить искусство, что бы вы сказали о людях, которые бы, веря в самостоятельность и вечность искусства, собрались бы и делом (т. е. самим искусством в слове) и словом (критикой) доказывали бы эту истину и спасали бы вечное независимое от случайного, одностороннего и захватывающего политического влияния? Людьми этими не можем ли быть мы? Т. е. Тургенев, вы, Фет, я и все, кто разделяют и будут разделять наши убеждения. Средство к этому разумеется журнал, сборник, что хотите. Всё, что является и явится чисто художественного, должно быть притянуто в этот журнал. Всё русское и иностранное, являющееся художественное, должно быть обсужено. Цель журнала одна: художественное наслажденье, плакать и смеяться. Журнал ничего не доказывает, ничего не знает. Одно его мерило образованный вкус. Журнал знать не хочет ни того, ни другого направленья и потому очевидно еще меньше хочет знать потребностей публики. Журнал не хочет количественного успеха. Он не подделывается под вкус публики, а смело становится учителем публики в деле вкуса, но только вкуса. Ежели бы я стал теперь выводить результаты, которые я предвижу из этого дела, я бы никогда не кончил; да и мне кажется, что для вас это липшее. Вы разделяете это мнение и