любезнейший Сергей Алексеевич,1 одно из тех, которые я считаю наградой за свою неблагодарную (в смысле сочувствия публики) деятельность. Я и не рассчитываю на эти награды, но тем приятнее их получать. Вы прочли, поняли и кое с чем согласны; большинство же говорит: «Это какой Толстой? не Алексей?2 не Оберпрокурор?3 Ах, да «Детство». Он мило пишет», и успокоиваются. Стòю4 я на днях пошлю свои книжки. Я его самого не знаю; но знаю его заведение, и все-таки оно самое интересное и, главное, единственное почти живое заведение из всех немецких школ.5 Остальные, вы знаете, как мертвы, совсем мертвы.
Что бы вы или ваша сестра6 написали мне в «Я[сную] П[оляну]» о жизни и развитии вашей школы. Оттенок школы под женской рукой очень интересен; особенно в вашем семействе. Учителя в школах все студенты. Все бывшие семинаристы (их было у меня шесть) не выдерживают больше года, запивают или зафранчиваются. Главное условие, по моему необходимое для сельского учителя, это уважение к той среде, из к[отор]ой его ученики, другое условие — сознание всей важности ответственности, к[отор]ую берет на себя воспитатель. Ни того ни другого не найдешь вне нашего образования (университетского и т. п.). Как ни много недостатков в этом образовании, это выкупает их; ежели же этого нет, то уж лучше всего учитель мужик, дьячек и т. п., тот так тождественен в взгляде на жизнь, в верованиях, привычках с детьми, с кот[орыми] имеет дело, что он невольно не воспитывает, а только учит. Или учитель совершенно свободный и уважающий свободу другого, или машина, посредством к[отор]ой выучивают, чему там нужно. — У меня 11 студентов, и все отличные учителя. — Разумеется, наши совещания и журнал содействуют этому, но, право, сколько я не знал студентов, такая славная молодежь, что во всех студенческих историях обвиняешь невольно не их. Разумеется, всё зависит от направления. Дать известное направление, навести на более серьезный взгляд — есть цель моего журнала. На днях были у нас школьные сельские учителя, студенты не нашего кружка, и эти господа уверяли, что библия есть сброд нелепостей, к[отор]ые нужно передавать ученикам, и что цель школы есть уничтожение суеверий. Меня не было, но все наши спорили против них. Вы говорите — не студентов. А я советую вам студентов, только с руководителем. Студенты на мой взгляд не имеют и не могут иметь направлений; они только люди, способные принять направление. Я рекомендовать не могу, я бы сам взял и поместил еще 10 студентов, к[отор]ых ищу. Советую взять студента, и вы увидите, как вся quasi-либеральная дребедень, яко воск от лица огня, растает от прикосновения с народом.
Душевно кланяюсь всем вашим и жму вашу руку.
Л. Толстой.
7 Августа.
Я переврал ваше отчество, кажется, извините и поправьте. —
Впервые опубликовано в «Русских пропилеях», 1916, II, стр. 264—265.
Сергей Александрович Рачинский (1833—1902) — ботаник, в 1856 г. уехал за границу для подготовки к профессуре. Был знаком с Лассалем и Листом. Перевел на немецкий язык «Семейную хронику» Аксакова, напечатанную в Лейпциге в 1858 г. По возвращении в Москву занимал кафедру физиологии растений в Московском университете. В это же время стал одним из редакторов «Русского вестника», помещая в нем популярные статьи по ботанике, педагогике, музыке, истории искусства; в эти же годы напечатал ряд переводов. Зиму 1861 г. он по болезни провел в Риме вместе с Листом и В. П. Боткиным. В 1886 г., вследствие университетского конфликта, вместе с М. Н. Капустиным, И. К. Бабстом, Ф. М. Дмитриевым и Б. Н. Чичериным подал в отставку и поселился в имении своего брата, Татеве (Бельского уезда Смоленской губернии), где посвятил себя школьному делу.
1 Ошибка Толстого: Рачинский Сергей Александрович, а не Алексеевич.
2 Гр. Алексей Константинович Толстой (1817—1875) — поэт, троюродный брат Л. Н. Толстого, с которым он познакомился в Петербурге в 1856 г.
3 Гр. Александр Петрович Толстой (1801—1873) — двоюродный дядя Л. Н. Толстого, обер-прокурор Синода в 1856—1862 гг.
4 Карл Волькмар Стой (1815—1885) — немецкий педагог, основатель и руководитель нескольких учебных заведений и педагогических семинарий в Иене, профессор Иенского университета. Об учебном заведении Стоя Рачинским напечатан был очерк в «Русском вестнике», 1857, № 9; Толстой осматривал его школу в 1861 г.
5 В письме к Толстому от 22 мая из Татева С. А. Рачинский советовал Толстому послать журнал «Ясная Поляна» Стою. «Само собою разумеется, — пишет Рачинский, — что Стой найдет Ваши мнения дикими, Ваши методы фантастическими. Но он человек умный и внимательно приглядывающийся к детям. Я убежден, что Ваши наблюдения не пройдут для него даром и что в глубине души он согласится с Вами во многом, даже если не захочет самому себе признаться в этом. Дело в том, что во многих из Ваших положений, которые кажутся парадоксами в силу привычки к совсем иному, лежит неотразимая истина…» Письмо Рачинского напечатано в сборнике ПТТ, стр. 210.
6 Варвара Александровна Рачинская (1836—1910), о ее школе писал Рачинский в своем письме от 22 мая 1862 г.
248. Гр. А. А. Толстой.
1862 г. Августа 7. Я. П.
Я вам писал из Москвы; я знал всё только по письму; теперь, чем дольше я в Ясной, тем больней и больней становится нанесенное оскорбление и невыносимее становится вся испорченная жизнь. Я пишу это письмо обдуманно, стараясь ничего не забыть и ничего не прибавить, с тем, чтобы вы показали его разным разбойникам Потаповым и Долгоруким, кот[орые] умышленно сеют ненависть против правительства и роняют Государя во мнении его подданных. Дела этого оставить я никак не хочу и не могу. Вся моя деятельность, в кот[орой] я нашел счастье и успокоенье, испорчена. Тетинька больна так, что не встанет. Народ смотрит на меня уж не как на честного человека, мнение, к[отор]ое я заслужил годами, а как на преступника, поджигателя или делателя фальшивой монеты, к[отор]ый только по плутоватости увернулся. «Что, брат? попался! будет тебе толковать нам об честности, справедливости; самого чуть не заковали». О помещиках, что и говорить, это стон восторга. Напишите мне, пожалуйста, поскорее, посоветовавшись с Перовским1 или А. Толстым,2 или с кем хотите, как мне написать и как передать письмо Государю? Выхода мне нет другого, как получить такое же гласное удовлетворение, как и оскорбление (поправить дело уже невозможно), или экспатриироваться, на что я твердо решился. К Герцену я не поеду. Герцен сам по себе, я сам по себе. Я и прятаться не стану, я громко объявлю, что продаю именья, чтобы уехать из России, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут, — я уеду.
Но вот в чем дело и смешно, и гадко, и зло берет. — Вы знаете, что такое была для меня школа, с тех пор, как я открыл ее, это была вся моя жизнь, это был мой монастырь, церковь, в которую я спасался и спасся от всех тревог, сомнений и искушений жизни. Я оторвался от нее для больного брата и, еще более усталый и ищущий труда и любви, вернулся домой и неожиданно получил назначение в Посредники. У меня был журнал, была школа, я не посмел отказаться перед своей совестью и в виду того ужасного, грубого и жестокого дворянства, к[отор]ое обещалось меня съесть, ежели я пойду в Посредники. Вопли против моего посредничества дошли и до вас,3 но я просил два раза суда и оба раза суд объявил, что я не только прав, но что и судить не в чем;4 но не только перед их судом, перед своей совестью я знаю, особенно последнее время, что я смягчал, слишком смягчал закон в пользу дворян. — В этот же год начались школы в участке. Я выписал студентов и, кроме всех других занятий, возился с ними. Все из 12-ти, кроме одного, оказались отличными людьми; я был так счастлив, что все согласились со мной, подчинились, не столько моему влиянию, сколько влиянию среды и деятельности. Каждый приезжал с рукописями Герцена в чемодане и революционными мыслями в голове и каждый, без исключения, через неделю сжигал свои рукописи, выбрасывал из головы революционные мысли и учил крестьянских детей священной истории, молитвам, и раздавал Евангелия читать на дом. Это факты, все 11 человек делали это без исключения и не по предписанию, а по убеждению. Я голову даю на отсечение, что во всей России в 1862 году не найдется такого 12-го студента.
Всё это шло год — посредничество, школа, журнал, студенты и их школы, кроме домашних и семейных дел. И всё это шло не только хорошо, но отлично. Я часто удивлялся себе, своему счастью и благодарил Бога за то, что нашлось мне дело тихое, неслышное и поглощающее меня всего. К весне я ослабел, доктор велел мне ехать на кумыс. Я вышел в отставку и только желал удержать силы на продолжение дела школ и их отраженья — журнала. Студенты всё время [моего] отсутствия вели себя так же хорошо, как и при мне; на рабочую пору они закрыли школы и жили в Ясной с тетинькой. Сестра приехала из за границы повидаться с нами и поместилась в моем кабинете. Меня ждали с дня на день. — 6-го Июля с колокольчиками и вооруженными жандармами подскакали три тройки к Ясенскому дому. Судьи и властелины мои, от кот[орых] зависела моя судьба и судьба 75-летней тетиньки и сестры и 10 молодых людей, состояли из какого-то жандармского Полковника Дурново, Крапивенского Исправника, Станового и частного Пристава — Кобеляцкого, выгнанного из какой то службы за то, что он был бит по лицу, и занимающего в Туле должность Губернаторского Меркурия. Этот самый Господин прочел все те письма, к[отор]ые читал только я и та, к[отор]ая их писала, и мой дневник, к[отор]ый никто не читал. — Они подъехали и тотчас же арестовали всех студентов. Тетинька выскочила мне на встречу — она думала, что это я, и с ней сделалась та болезнь, от к[отор]ой она и теперь страдает. Студентов обыскали везде и ничего не нашли. Ежели бы могло быть что-нибудь забавно, то забавно то, что студенты тут же, в глазах жандармов, прятали в крапиву и жгли те невинные бумаги, кот[орые] им казались опасны. Всё кажется опасным, когда вас наказывают без суда и без возможности оправдания.
Так что ежели бы и было что-нибудь опасного, вредного, то всё бы могло быть спрятано и уничтожено. Так что