он, — а потом я удерживаю за собой право сказать и свое мнение. Да, мое мнение и только свое мнение, — прибавил князь Николай Андреич, обращаясь к князю Василью и отвечая на его умоляющее выражение. — Да или нет?
— Мое желание, mon père, никогда не покидать вас, никогда не разделять своей жизни с вашею. Я не хочу выходить замуж, — сказала она решительно, взглянув своими прекрасными глазами на князя Василья и на отца.
— Вздор, глупости! Вздор, вздор, вздор! — нахмурившись, закричал князь Николай Андреич, взял дочь за руку, пригнул к себе и не поцеловал, но только пригнув свой лоб к ее лбу, дотронулся до нее и так сжал руку, которую он держал, что она поморщилась и вскрикнула.
Князь Василий встал.
— Ma chère, je vous dirai, que c’est un moment que je n’oubliеrаі jamais, jamais; mais, ma bonne, est-ce que vous ne nous donnerez pas un peu d’espérance de toucher ce coeur si bon, si généreux. Dites, que peut-être… L’avenir est si grand. Dites: peut-être.[365]
— Князь, то, что̀ я сказала, есть всё, что́ есть в моем сердце. Я благодарю за честь, но никогда не буду женой вашего сына.
— Ну, и кончено, мой милый. Очень рад тебя видеть, очень рад тебя видеть. Поди к себе, княжна, поди, — говорил старый князь. — Очень, очень рад тебя видеть, — повторял он, обнимая князя Василья.
«Мое призвание другое, — думала про себя княжна Марья, мое призвание — быть счастливою другим счастием, счастьем любви и самопожертвования. И чего бы мне это ни стоило, я сделаю счастие бедной Amélie. Она так страстно его любит. Она так страстно раскаивается. Я всё сделаю, чтоб устроить ее брак с ним. Ежели он не богат, я дам ей средства, я попрошу отца, я попрошу Андрея. Я так буду счастлива, когда она будет его женою. Она так несчастлива, чужая, одинокая, без помощи! И Боже мой, как страстно она его любит, ежели она так могла забыть себя. Может быть, и я сделала бы то же!…» думала княжна Марья.
VI.
Долго Ростовы не имели известий о Николушке; только в середине зимы графу было передано письмо, на адресе которого он узнал руку сына. Получив письмо, граф испуганно и поспешно, стараясь не быть замеченным, на-цыпочках пробежал в свой кабинет, заперся и стал читать. Анна Михайловна, узнав (как она и всё знала, что́ делалось в доме) о получении письма, тихим шагом вошла к графу и застала его с письмом в руках рыдающим и вместе смеющимся.
Анна Михайловна, несмотря на поправившиеся дела, продолжала жить у Ростовых.
— Mon bon ami?[366] — вопросительно-грустно и с готовностью всякого участия произнесла Анна Михайловна.
Граф зарыдал еще больше.
— Николушка… письмо… ранен…. бы… был… ma chère… ранен… голубчик мой… графинюшка… в офицеры произведен… слава Богу… Графинюшке как сказать?…
Анна Михайловна подсела к нему, отерла своим платком слезы с его глаз, с письма, закапанного ими, и свои слезы, прочла письмо, успокоила графа и решила, что до обеда и до чаю она приготовит графиню, а после чаю объявит всё, коли Бог ей поможет.
Всё время обеда Анна Михайловна говорила о слухах войны, о Николушке; спросила два раза, когда получено было последнее письмо от него, хотя знала это и прежде, и заметила, что очень легко, может быть, и нынче получится письмо. Всякий раз как при этих намеках графиня начинала беспокоиться и тревожно взглядывать то на графа, то на Анну Михайловну, Анна Михайловна самым незаметным образом сводила разговор на незначительные предметы. Наташа, из всего семейства более всех одаренная способностью чувствовать оттенки интонаций, взглядов и выражений лиц, с начала обеда насторожила уши и знала, что что-нибудь есть между ее отцом и Анной Михайловной и что-нибудь касающееся брата, и что Анна Михайловна приготавливает. Несмотря на всю свою смелость (Наташа знала, как чувствительна была ее мать ко всему, что́ касалось известий о Николушке), она не решилась за обедом сделать вопрос и от беспокойства за обедом ничего не ела и вертелась на стуле, не слушая замечаний своей гувернантки. После обеда она стремглав бросилась догонять Анну Михайловну и в диванной с разбега бросилась ей на шею.
— Тетенька, голубушка, скажите, что́ такое?
— Нет, душенька, голубчик, милая, персик, я не отстану, я знаю, что вы знаете.
Анна Михайловна покачала головой.
— Vous êtes une fine mouche, mon enfant,[367] — сказала она.
— От Николиньки письмо? Наверно! — вскрикнула Наташа, прочтя утвердительный ответ в лице Анны Михайловны.
— Но ради Бога, будь осторожнее: ты знаешь, как это может поразить твою maman.
— Буду, буду, но расскажите. Не расскажете? Ну, так я сейчас пойду скажу.
Анна Михайловна в коротких словах рассказала Наташе содержание письма с условием не говорить никому.
— Честное, благородное слово, — крестясь, говорила Наташа, — никому не скажу, — и тотчас же побежала к Соне.
— Николинька… ранен… письмо… — проговорила она торжественно и радостно.
— Nicolas! — только выговорила Соня, мгновенно бледнея.
Наташа, увидав впечатление, произведенное на Соню известием о ране брата, в первый раз почувствовала всю горестную сторону этого известия.
Она бросилась к Соне, обняла ее и заплакала.
— Немножко ранен, но произведен в офицеры; он теперь здоров, он сам пишет, — говорила она сквозь слезы.
— Вот видно, что все вы, женщины, — плаксы, — сказал Петя, решительными большими шагами прохаживаясь по комнате. — Я так очень рад и, право, очень рад, что брат так отличился. Все вы нюни! ничего не понимаете. — Наташа улыбнулась сквозь слезы.
— Ты не читала письма? — спрашивала Соня.
— Не читала, но она сказала, что всё прошло, и что он уже офицер…
— Слава Богу, — сказала Соня, крестясь. — Но, может быть, она обманула тебя. Пойдем к maman.
Петя молча ходил по комнате.
— Кабы я был на месте Николушки, я бы еще больше этих французов убил, — сказал он, — такие они мерзкие! Я бы их побил столько, что кучу из них сделали бы, — продолжал Петя.
— Молчи, Петя, какой ты дурак!…
— Не я дурак, а дуры те, кто от пустяков плачут, — сказал Петя.
— Ты его помнишь? — после минутного молчания вдруг спросила Наташа. Соня улыбнулась.
— Помню ли Nicolas?
— Нет, Соня, ты помнишь ли его так, чтобы хорошо помнить, чтобы всё помнить, — с старательным жестом сказала Наташа, видимо, желая придать своим словам самое серьезное значение. — И я помню Николиньку, я помню, — сказала она. — А Бориса не помню. Совсем не помню…
— Как? Не помнишь Бориса? — спросила Соня с удивлением.
— Не то, что не помню, — я знаю, какой он, но не так помню, как Николиньку. Его, я закрою глаза и помню, а Бориса нет (она закрыла глаза), так, нет — ничего!
— Ах, Наташа! — сказала Соня, восторженно и серьезно глядя на свою подругу, как будто она считала ее недостойною слышать то, что̀ она намерена была сказать, и как будто она говорила это кому-то другому, с кем нельзя шутить. — Я полюбила раз твоего брата, и, что̀ бы ни случилось с ним, со мной, я никогда не перестану любить его во всю жизнь.
Наташа удивленно, любопытными глазами смотрела на Соню и молчала. Она чувствовала, что то, что̀ говорила Соня, была правда, что была такая любовь, про которую говорила Соня; но Наташа ничего подобного еще не испытывала. Она верила, что это могло быть, но не понимала.
— Ты напишешь ему? — спросила она.
Соня задумалась. Вопрос о том, как писать к Nicolas и нужно ли писать, был вопрос, мучивший ее. Теперь, когда он был уже офицер и раненый герой, хорошо ли было с ее стороны напомнить ему о себе и как будто о том обязательстве, которое он взял на себя в отношении ее.
— Не знаю; я думаю, коли он пишет, — и я напишу, — краснея, сказала она.
— И тебе не стыдно будет писать ему?
Соня улыбнулась. — Нет.
— А мне стыдно будет писать Борису, я не буду писать.
— Да отчего же стыдно?
— Да так, я не знаю. Неловко, стыдно.
— А я знаю, отчего ей стыдно будет, — сказал Петя, обиженный первым замечанием Наташи, — оттого, что она была влюблена в этого толстого с очками (так называл Петя своего тезку, нового графа Безухова); теперь влюблена в певца этого (Петя говорил об итальянце, Наташином учителе пенья): вот ей и стыдно.
— Петя, ты глуп, — сказала Наташа.
— Не глупее тебя, матушка, — сказал девятилетний Петя, точно как будто он был старый бригадир.
Графиня была приготовлена намеками Анны Михайловны во время обеда. Уйдя к себе, она, сидя на кресле, не спускала глаз с миниатюрного портрета сына, вделанного в табакерке, и слезы навертывались ей на глаза. Анна Михайловна с письмом на цыпочках подошла к комнате графини и остановилась.
— Не входите, — сказала она старому графу, шедшему за ней, — после, — и затворила за собой дверь.
Граф приложил ухо к замку и стал слушать.
Сначала он слышал звуки равнодушных речей, потом один звук голоса Анны Михайловны, говорившей длинную речь, потом вскрик, потом молчание, потом опять оба голоса вместе говорили с радостными интонациями, и потом шаги, и Анна Михайловна отворила ему дверь. На лице Анны Михайловны было гордое выражение оператора, окончившего трудную ампутацию и вводящего публику для того, чтоб она могла оценить его искусство.
— C’est fait![368] — сказала она графу, торжественным жестом указывая на графиню, которая держала в одной руке табакерку с портретом, в другой — письмо и прижимала губы то к тому, то к другому.
Увидав графа, она протянула к нему руки, обняла его лысую голову и через лысую голову опять посмотрела на письмо и портрет и опять для того, чтобы прижать их к губам, слегка оттолкнула лысую голову. Вера, Наташа, Соня и Петя вошли в комнату, и началось чтение. В письме был кратко описан поход и два сражения, в которых участвовал Николушка, производство в офицеры и сказано, что он целует руки maman и papa, прося их благословения, и целует Веру, Наташу, Петю. Кроме того он кланяется m-r Шелингу, и m-me Шосс и няне, и, кроме того, просит поцеловать дорогую Соню, которую он всё так же любит и о которой всё так же вспоминает. Услыхав это, Соня покраснела так, что слезы выступили ей на глаза. И, не в силах выдержать обратившиеся на нее