Мне надо высказать то, что со мной случилось. <Я нынче ужасно глубоко несчастлив.>
Возвышенная, идеальная любовь! Люблю я эти слова и мысль люблю. Испытывал я это натянутое, тоненькое, одностороннее, личное, уродливое чувство, я тоже думал, что любил так Анну Дмитриевну. Тогда я прикидывался, что люблю, любовался на свое чувство и всё делал я. Нет, теперь не я, не она, а через меня любит ее всё, вся природа, весь мир божий, любовь эту вдавливает весь мир в мою душу, я чувствую себя частью всего целого, любя ее, и люблю всем, всем существом моим. Она не знает, не чувствует меня, но я не несчастлив, я томлюсь, но блаженно и ни на что в мире не променяю этого состояния. Наши отношения те же, я вижу ее; притворно шутя, с улыбкой на губах и мукой в сердце каждый день говорю ей несколько слов, покупаю пряничков, когда у нее посиделки, посылаю ей платки через Петрова, иногда она принимает их, иногда нет. Особенно дорогое. Она иногда весело смотрит на меня, особенно при других, иногда робко, боясь и не понимая, иногда любопытно. <С дня моего приезда из похода я уже ничего не говорил ей.> <Лучшее время — вечер, когда я иду к ее отцу или к одной мамуке и сижу, будто пью чихирь, беседую о казачьих делах, рассказывая неверующим о России, а она, как коза, поджав ноги, сидит на печи, я вижу ее лицо и чувствую, что она слушает. Глаза горят иногда такой силой, что я не могу, замолкаю и смотрю. Тогда она спрячется. Я радуюсь всем существом, слушая ее сильные шаги, завидев ее синюю рубаху. Кирку я не встречал более на дворе, но о нем она не любит говорить, отец и мать тоже. Я раз-два начинал говорить про его дурное поведенье, она серьезно заступалась.> Вчера я сидел у них, она на печи грызла семя, я видел ее колено и стройную ногу. Старик хорунжий рассказывал мне свои хитрости. Мы пили с ним. <Накануне было известно, что в буруны переправилась шайка, партия абреков. Вошел казак, вытянулся и доложил, что объезд нашел след и что абреки окружены цепью. Хорунжий, как сотен[ный] нач[альник], долго мямлил, принял озабоченный вид, придумал хитрость и побежал за приказаньями, старуха заахала и побежала на улицу поговорить с соседками. — «Что, ты не боишься, Марьяна?»92 — сказал я, проходя мимо> печи и останавливаясь. — «Чего мне бояться, я в степь не хожу». Она подобрала ногу от меня дальше. Ей было неловко со мной. <Это всегда дает мне сладкое чувство. Мне жалко, и я горд, и мне совестно. Мы молчали.> <«М[арьяна], — сказал я, сам не знаю как, — неужель ты никогда не сжалишься надо мной? Ведь я не знаю как люблю тебя; я женюсь, пойдешь за меня?» — Она спряталась в темный угол печи, я искал ее рукой. — «М[арьяна], приходи ко мне. Мы поговорим». — «Ну что брешешь!» — сказала она, схватив меня за руку, как будто чтоб оттолкнуть>, но она держала мою руку.93 — «Разве господа на казачках женятся? Иди, вот мамука идет». Я слышал шаги матери. — «Да ты приди на минутку, — и я, вырвав руку, схватил ее. — Придешь?» — «Куда я приду?» — «Ну, так я приду. Завтра утром». Утром она бывала одна. — «Приходи, пожалуй, мне всё равно». Мать…94 а, я соскочил с ступен…95 чки. Это было, как…96 щанье, я был счастлив…97 <...дости проснулся раньше>.98
Я проснулся раньше обыкновенного. Еще солнце не всходило. На улице что[-то] шумели и ходили, я вышел. Казаки ехали верхами, и Кирка был тут. Он, хоть и не начальник, сдвинув шапку, весь красный, повелительно кричал товарищам. — «Куда?» — спросил я. — «Абреков ловить, засели в бурунах. Сейчас едем, народу мало». Я оседлал лошадь и поехал с ними. Кирка послал Иляса взять вина, и, выехав за станицу, казаки слезли с лошадей и выпили. Солнце начинало подниматься. В степи было сухо. На меня казаки не обращали никакого внимания. Выехал хорунжий. Я было подъехал к нему, но он был во всем величии и тоже третировал меня en dessous jambe.99 Однако я добился-таки от него, в чем было дело. Верст за восемь в бурунах застали абреков, они засели в яму. Поставили кругом лошадей и кричали, что не отдадутся живые. Объезд остался там караулить их и дал знать в станицу, чтобы ехали на помощь. Я тебе описывал уже эту дикую, печальную степь; с испещренным следами песком, с завядшей, сухой травой, с камышами в лощинах; с ногайскими кочевьями далеко-далеко на горизонте; с редкими, чуть проторенными и заросшими дорожками, с мрачными печальными тонами. Солнце всегда заходит красно, ветер всегда ужасен, когда ветер. В этот день было грустно, мягко, тихо, туман. Воздух не шелохнулся, лошади ступали мягко, только и слышно было. Казаки ехали молча, изредка джигитуя. По всей степи верст восемь мы встретили живого только одну кибитку, которая двигалась на горизонте, и двух оборванных скуластых ногаек, которые собирали хворост. Хорунжий и Кирка, одни хорошо говорящие по-татарски, поговорили с ними. — «Ай-Айб», — что-то, жалобно размахивая руками, говорили они. Я не намерен был, разумеется, ни драться, ни чего, я только хотел видеть, но ожидание сильно волновало меня. Это имело другой характер от наших пехотных дел, все рассказы Епишки возобновлялись у меня в голове. Я любовался на казаков. Иляс что-то шептал и подмигивал, на лице и во всей фигуре Кирки была какая-то торжественность. Он спокойно вел своего кабардинца и, весь щурясь, вглядывался. — «Вон конный едет», — сказал он, подъезжая к нам. Я ничего не видел, но казаки различили несколько конных. Может, они! Мы ехали тем же ровным шагом, приближаясь к конным, так что я различил их. — «Нет, то наши, — сказал Кирка. — Машут, они стоят, один к нам едет». Скоро, действительно, к нам подъехал и указал рукой за песчаный бугор, где они сидели. Мы съехались с казаками объезда, два из них, сойдя с лошадей, лежали на бугре и стреляли. Пулька просвистела оттуда.
Хорунжий был бледен и путался. Кирка слез и пошел туда; осмотрев, я, согнувшись, пошел за ним. Только что мы подползли к стрелявшим казакам, две пули просвистели над нами. Кирка, смеясь, оглянулся на меня и пригнулся. — «Еще застрелют, ваше благородие», — сказал он. Но мне хотелось непременно посмотреть их. Из-за бугра я увидал шагах в двухстах шапки и лошади. И дымок оттуда. Они сидели под горой, в болотце. Это дикое, голое без [1 неразобр.] место было именно то, [1 неразобр.] чувство, что ознаменовалось [?] это место. Кирка вернулся, и я за ним. — «Надо арбу взять с сеном, — сказал он, — а то так дурно перебьют». Хорунжий слушал его. Воз сена был привезен, и казаки на себе, закрываясь им, стали выдвигать его. Я въехал на гору, откуда мне всё было видно. В лощине завиднелись дымки и зашлепали по возу. Казаки двигали. Чеченцы — их было девять — сидели рядом, колено с коленом, и запели песню (сначала они ругались). Вдруг казаки бросились с гиком. К[ирка] был впереди всех. Несколько выстрелов, крик, стон, и кровь, мне показалось. Какой-то ужас застлал мне глаза. Всё кончилось, я подъехал. Кирка, бледный, как платок, держал за руки чеченца раненого и кричал: — «Не бей, живого возьму». Он крутил ему руки. Чеченец вырвался и выстрелил из пистолета. Кирка упал в крови. Эти чеченцы рыжие, к[оторые] минуты тому назад были чужие, неприступные, лежали тут убитые и раненые. Один был жив. У каждого было свое выражение. Все были — люди особенные. Казаки, запыхавшись, растаскивали. Кирку понесли, и я уехал. Он всё бранился по-татарски. — «Повесят дьявола, жаль, что от моей руки ушел», потом он замолк от слабости.
Вечером мне сказали, что Кирка при смерти — но татарин из-за реки травами взялся лечить. Тела стаскали к станичному правленью, и бабы и мальчишки толпились смотреть на них. На другое утро уже Марьяна ходила из дома в клеть, убираясь. Мать ушла на виноград. Отец был в правленьи. Я пошел к ней. Она была в хате и сидела спиной. Я думал, что она стыдилась.
«М[арьяна], — сказал я, — а, М[арьяна], что, можно войти к тебе?» Вдруг она обернулась, на глазах были слезы чуть заметно, на лице была красивая глубокая печаль, но не contorsion.100 Слезы вышли с трудом. Она посмотрела молча. Прелестно-величаво. Я повторил что-то. — «Оставь», и слезы полились. — «О чем ты? Что?» — «Что? — отвечала она, — казаков перебили», — «Кирку?» — сказал я. — «Уйди, что тебе! Никогда ничего тебе не будет от меня. Уйди, постылой». И она сама встала и ушла. <Она два раза ходила к Кирке. Я тоже ходил к нему. К нему приводили уставщика, у него жар. Татарин, с мудрым лицом, с засученными рукавами, копает какие-то травы и говорит, что он выздоровеет. Никто не удивляется, что М[арьяна] стоит у ворот и плачет.>
[Далее, под чертой, набросан план следующей части романа:]
<Прошло пять недель. К[ирка] выздоравливает. Татарин сдержал слово. Старуха мать уговаривала его жениться и бросить мирскую жизнь, он согласился и женился. Худой, бледный, насилу ходит. Епишка рассказывает, как его уговаривали, и балалайку он не отдал. Переходи ко мне на двор, как уйдут казаки.>
Кирка повеселел — он уже женат. Небрежно.
Она ходит к матери. Я влюблен <без памяти> еще больше, она кокетничает, чтобы исправить дело Кирки. Я думал, что нашел правду, нет, красота пришла и сломала всё. Я на всё готов. Ерошка говорит, что теперь, что я мол [?] говорил, что ты дурочка. Я поймал ее за станицей и ходил к ней. Что будет, я не знаю; но я жить не могу без нее.101
* О ЖИЗНИ
[Чт]о значит это удивительное явление самоубийства?
[Ж]ивотное, то существо, вся деятельность которого [в]102 сохранении и усилении своей жизни, убивает само себя. Люди, не признающие в человеке никакой другой основы жизни, кроме животной, произносят такие удивительные, бессмысленные слова: человек-животное убил сам себя. Ведь если основа жизни человека только животная, то сказать: человек убил сам себя, всё равно что сказать: стакан сам разбил себя. Но мы видим, как люди убивают сами себя, сами знаем про себя, что каждый из нас может убить сам