пропадает надежда на возможность достижения» (Дневник 3 июля 1854 г.) (т. 47, с. 5).
А через несколько дней еще и такая запись: «Я дурен собой, неловок, нечистоплотен и светски необразован. Я раздражителен, скучен для других, нескромен, нетерпим (intolérant) и стыдлив, как ребенок. Я почти невежда. Что я знаю, тому я выучился кое-как, сам, урывками, без связи, без толку…» (7 июля 1854 г.) (там же, с. 8).
И подобное самоистязание двадцатишестилетнего офицера, уже напечатавшего в «Современнике» «Детство» и уже завоевавшего славу, продолжается («Я невоздержан, нерешителен, неприятен, глупо тщеславен…») и возобновляется на других страницах Дневника.
«Юность» и становится прежде всего художественным воплощением тех идей и чувств, которые запечатлены в Дневнике в горячке непосредственных душевных волнений.
Дружба — это выход из одиноких и беспомощных исканий, духовная деятельность, имеющая определенную цель. Это общение, в котором созидается малейшая ячейка общества, основанная на доверии, взаимном интересе, готовности вместе решать самые сложные вопросы, всегда помогать друг другу.
Так громко зазвучавший у молодого Толстого мотив дружбы очень отчетливо противостоит и мотивам романтической тоски одинокой личности и той отчужденности реального человека, которая сказалась уже в романах Бальзака, а вскоре приобретет болезненно-трагический характер у Мопассана, «…дружба моя с Дмитрием открыла мне новый взгляд на жизнь, ее цель и отношения». Эти слова, в самом начале последней части трилогии — новаторские и в русской литературе. Ведь дружба Онегина и Ленского, Печорина и Максима Максимыча, тем более Гринева и Швабрина никакого «нового взгляда на жизнь» не открывала.
И за главой «Что я считаю началом юности» следует глава с весьма реальным и все же символическим названием «Весна». «Был тот особенный период весны, который сильнее всего действует на душу человека…» Не описание весны, а ее, подобное дружбе с Дмитрием, обновляющее действие на человека. И «мокрая земля», и «ярко-зеленые иглы травы», и «блестящие на солнце ручьи», и «пахучий сырой воздух» — все это толкает, и требует, и побуждает к тому, чтобы думать и действовать: «Надо скорей, скорей, сию же минуту сделаться другим человеком и начать жить иначе».
Хотя в первоначальных планах имелось в виду, что в юности сильно сказываются «гордость и склонность к умствованию», все же именно здесь жажда нравственного обновления толкает Николеньку на то, что с детской верой и полным простодушием он мечтает об очищении ото всех грехов, исповедуется и еще едет в монастырь, вспомнив, что упустил признаться в одном из своих грехов. И его озадачивает, что извозчик равнодушен к рассказу об особенном его усердии. Он видит, что и в это усердие, и в самый рассказ о нем закралось самолюбование, что окончательно из этого не выпутаешься никак.
Постоянная самопроверка, постоянная неудовлетворенность собою, стремление к правде и постоянная готовность уличать себя самого перед самим собою во лжи.
Главный деятель душевного переворота — друг — Дмитрий Нехлюдов, тот самый Нехлюдов, который будет хлопотать о сближении с крестьянами в «Утре помещика», который потом душевно омертвеет и которого нравственное воскресение будет изображено в последнем романе Толстого.
А здесь, в «Юности», — это «энтузиаст», молодой человек, студент, всецело преданный высшим вопросам жизни, с сознанием своего долга перед людьми и стремлением до конца его выполнить. Он противопоставлен Володе и его приятелю Дубкову, которые посмеиваются над его серьезностью, над тем, что он всегда занят философскими вопросами. Именно их легкому и поверхностному скептицизму противопоставлена его взыскательная серьезность.
И все-таки образ Нехлюдова в «Юности» не вполне удовлетворяет. Если сопоставить его с замечательными людьми того времени, то он окажется только бледной тенью Николая Станкевича тоже энтузиаста, тоже философа, но с воззрениями более определенными и влиянием на людей более глубоким и более сильным.
Чернышевский не был удовлетворен «Юностью», вероятно, потому, что беседы Николеньки и Дмитрия Нехлюдова и душевные стремления обоих друзей остаются в сфере такого рода философских интересов, которые никуда не ведут. В критицизме этой части трилогии заметно недостает той демократической целеустремленности, которая была свойственна передовым людям этой эпохи.
А между тем не одно только общение с Нехлюдовым расширяет кругозор Николеньки в годы юности. На вступительных экзаменах в университет он впервые выходит за пределы своего социального круга. И вдруг оказывается, что юноши, пришедшие на экзамены без гувернеров, не имевшие дома репетиторов по каждому из предметов, подготовлены не хуже, а лучше молодых дворян, уверенно отвечают на всех экзаменах.
Критицизм автора все сильнее и сильнее обращен на главного героя, откровенно показывающего свое не изжитое барство, которое приметно теперь по контрасту с нравами демократической молодежи. Николеньку радует не поступление в университет, а то, что будет у него свой кучер, рысак, он может щегольнуть этим. Он даже, встретив на улице поступившего вместе с ним «плебея» Семенова, укоряет его в том, что тот не в мундире. Но Семенов выражает свое явное презрение и к мундиру, и к рысаку, и к дрожкам.
Автор трилогии еще никогда не отходил так далеко от своего героя. Он открыт для автора весь, с его «благородно-самодовольными» порывами и с пошлым его барством. Семенова, Зухина и других «плебеев» автор видит менее зорко, но тянется к ним и противопоставляет их Николеньке, который может научиться у них многому, прежде всего пренебрежению к той светской суете, которая так его занимает.
Происходит скрытое столкновение и взаимное противодействие Николеньки и Зухина. Ленивый барчонок и трудолюбивый, деятельный, остро все схватывающий бедняк. Не только физика! Оказывается, и из художественной литературы Зухин читал больше и ухватистее, чем Николенька. Вкусы его гораздо определеннее и резче.
Николенька становится главным предметом суровой критики. Не он один.
Возникает двойной взгляд на вещи. Николеньке показалось, что квартира беззаботного Володиного товарища Дубкова «необыкновенно хороша». И в подтверждение этого говорится, что «везде были ковры, картины, гардины, пестрые обои, портреты… пистолеты, кисеты и какие-то картонные звериные головы». Подтверждение не подтверждает дважды введенная рифма и бойкий ритм этой фразы и определение «картонные»… во всем этом пошлость роскоши, ее мишура. В обстановке Дубкова отражение тщеславного, пустого, суетливого ее владельца.
И посреди всей пестроты, созданной Дубковым, «неловко смотреть ему в глаза», постоянно он, так же, как и эти его картонные головы, — лжет.
Детали обстановки богатых домов в «Юности» предвосхищают многое самое суровое в «Воскресении». «Что-то было там мраморное, и золотое, и обвернутое кисеей, и зеркальное». Средний род усиливает презрительное обобщение.
5
Распространенные представления о поэтическом и прекрасном постоянно ниспровергаются в «Юности». Мнимо поэтическому противопоставлено то, что признается действительно прекрасным. В романах очень принято изображать неотступные мысли влюбленного о любимой. Но Николенька в пути вспомнил про Сонечку Валахину только тогда, когда уже отъехал «пять станций». Он внушает себе настойчивую мысль, что «надо думать об ней». Но все ее забывает. И никакой поэзии в этом нет.
А вот «задвижка, косая половица, ларь, старый подсвечник», все, что так «полно воспоминаний, так дружно между собой», все в старом доме, где живет память о матери, — это действительная поэзия. Погружение в этот мир вызывает сильные, устойчивые, высокие чувства.
Неустанное расщепление всякого чувства, умение выпотрошить все ложное составляют огромный интерес «Юности». Но очень многое дается в отвлеченно-обобщенной форме, живое, образное повествование стушевывается. Например, о девочках, Любочке и Катеньке, в отличие от самого Николеньки и его брата, говорится: «…там, где мы уже видели фразу, они видели чувство».
Сильно меняется в этой части трилогии словесный состав. Становятся постоянными такие книжные выражения, как: «вследствие этой мысли», «в этом отношении», «без малейшего понятия». И исчезают такого рода весьма характерные для «Детства» слова, как выжлятник, отрыскавших, ластовицы, черепеник, чуйки и др.
Происходит одно удивительное явление. Сентенции, которые решительно изгонялись из ранних вариантов «Детства», так что их там и не осталось, в «Юности» занимают немало места и примыкают к интеллектуальному складу этой части трилогии.
«Я замечал, что люди, одаренные способностью деятельной любви, редко бывают восприимчивы к красотам природы». «Сущность этой способности состоит в условленном чувстве меры и в условленном одностороннем взгляде на предметы. Два человека одного кружка или одного семейства, имеющие эту способность, всегда…» Особенно характерно это последнее категорическое всегда. «Род человеческий можно разделить на множество отделов…» И многое в этом роде.
«Юность» прошла через три авторские редакции, так же, по-видимому, тщательно перекраивалась, заново переписывалась, как и более ранние части трилогии. Перерывы в этой работе не расхолаживали автора. Напротив. «Пропасть есть мыслей для «Юности», — пишет Толстой в своем Дневнике 10 июля 1855 года (т. 47, с. 52), и 25 мая 1856 года: «Писать ужасно хочется «Юность» (там же, с. 76).
Толстой заканчивал «Юность» в несравненно более благоприятных условиях, чем та обстановка, в которой создавались «Детство» и «Отрочество». В тишине Ясной Поляны. Несравненно возрос опыт писателя, ставшего автором севастопольских рассказов, побывавшего впервые в качестве писателя в петербургской и московской литературной среде.
Но, вопреки всему этому, «Юности» далеко до художественного совершенства первых двух частей трилогии. И сам весьма взыскательный автор в этот раз был неудовлетворен — 23 сентября 1856 года: «Кончил «Юность», плохо, послал ее» (там же, с. 92).
Многое в «Юности» — своего рода первый, образно еще не уплотненный вариант мыслей для последующих произведений.
6
«Детство» — первое завершенное в своей искусной безыскусственности гениальное произведение великого романиста. Из того, что ему предшествовало или создавалось в те годы, сохранились два черновика, интересные и сами по себе, и особенно для понимания той подготовительной, внутренней работы, в которой, как в почке, набухала последующая трилогия.
В марте 1851 года была написана «История вчерашнего дня». «Сколько раз я замечал, — сказано в конце этого отрывка, — что всегда я остаюсь тот же и не больше поэт на Волге, чем на Воронке, а все верю, все ищу, все дожидаюсь чего-то». Тренировка самонаблюдений, расщепление и разглядывание внутренних и внешних (в их отношении ко внутренним) движений, поминутная нравственная самопроверка составляют сущность этих страниц.
Собственно история прошедшего дня занимает мало места, да и дня целого нет. Что же автора занимает? Поймать себя самого, установить, что «тело мое, извинившись очень прилично, что не может оставаться, положило опять шляпу и село». Посмотреть совершенно со стороны на себя самого, увидеть непоследовательность собственного поведения: обнаружить в себе самом, при самых обыденных обстоятельствах, что-то неожиданное и странное. Оказывается, что раскаиваться может и не весь человек, а только одна его «частица», тогда как многие другие «частицы» того же самого человека не только не раскаиваются нисколько, но даже вполне оправдывают тот самый поступок, в котором раскаивается одна эта частица. Мысль поразительная. От нее многое пойдет в то сложное понимание личности, которое явится в творчестве Толстого. И все же во