обязанным объявить вам мое отношение к ней.
— То есть что же? — спросил Нехлюдов, невольно любуясь той простотой и правдивостью, с которой Симонсон говорил с ним.
— То, что я хотел бы жениться на Катерине Михайловне…
— Удивительно! — сказала Марья Павловна, остановив глаза на Симонсоне.
— …и решил просить ее об этом, о том, чтобы быть моей женой, — продолжал Симонсон.
— Что же я могу? Это зависит от нее, — сказал Нехлюдов.
— Да, но она не решит этого вопроса без вас.
— Почему?
— Потому что, пока вопрос ваших с нею отношений не решен окончательно, она не может ничего избрать.
— С моей стороны вопрос решен окончательно. Я желал сделать то, что считаю должным, и, кроме того, облегчить ее положение, но ни в каком случае не желаю стеснять ее.
— Да, но она не хочет вашей жертвы.
— Никакой жертвы нет.
— И я знаю, что это решение ее бесповоротно.
— Ну, так о чем же говорить со мной? — сказал Нехлюдов.
— Ей нужно, чтобы и вы признали то же.
— Как же я могу признать, что я не должен сделать то, что считаю должным. Одно, что я могу сказать, — это то, что я не свободен, но она свободна.
Симонсон помолчал, задумавшись.
— Хорошо, я так и скажу ей. Вы не думайте, что я влюблен в нее, — продолжал он. — Я люблю ее как прекрасного, редкого, много страдавшего человека. Мне от нее ничего не нужно, но страшно хочется помочь ей, облегчить ее поло…
Нехлюдов удивился, услыхав дрожание голоса Симонсона.
— …облегчить ее положение, — продолжал Симонсон. — Если она не хочет принять вашей помощи, пусть она примет мою. Если бы она согласилась, я бы просил, чтобы меня сослали в ее место заключения. Четыре года — не вечность. Я бы прожил подле нее и, может быть, облегчил бы ее участь… — Опять он остановился от волненья.
— Что же я могу сказать? — сказал Нехлюдов. — Я рад, что она нашла такого покровителя, как вы…
— Вот это-то мне и нужно было знать, — продолжал Симонсон. — Я желал знать, любя ее, желая ей блага, нашли ли бы вы благом ее брак со мной?
— О да, — решительно сказал Нехлюдов.
— Все дело в ней, мне ведь нужно только, чтобы эта пострадавшая душа отдохнула, — сказал Симонсон, глядя на Нехлюдова с такой детской нежностью, какой никак нельзя было ожидать от этого мрачного вида человека.
Симонсон встал и, взяв за руку Нехлюдова, потянулся к нему лицом, застенчиво улыбнулся и поцеловал его.
— Так я так и скажу ей, — сказал он и вышел.
XVII
— А, каково? — сказала Марья Павловна. — Влюблен, совсем влюблен. Вот уж чего никогда не ожидала бы, чтобы Владимир Симонсон влюбился таким самым глупым, мальчишеским влюблением. Удивительно и, по правде скажу, огорчительно, — заключила она, вздохнув.
— Но она, Катя? Как, вы думаете, относится она к этому? — спросил Нехлюдов.
— Она? — Марья Павловна остановилась, очевидно желая как можно точнее ответить на вопрос. — Она? Видите ли, она, несмотря на ее прошедшее, по природе одна из самых нравственных натур… и так тонко чувствует… Она любит вас, хорошо любит, и счастлива тем, что может сделать вам хоть то отрицательное добро, чтобы не запутать вас собой. Для нее замужество с вами было бы страшным падением, хуже всего прежнего, и потому она никогда не согласится на это. А между тем ваше присутствие тревожит ее.
— Так что же, исчезнуть мне? — сказал Нехлюдов.
Марья Павловна улыбнулась своей милой детской улыбкой.
— Да, отчасти.
— Я соврала; но про нее-то я хотела вам сказать, что, вероятно, она видит нелепость его какой-то восторженной любви (он ничего не говорил ей), и польщена ею, и боится ее. Вы знаете, я не компетентна в этих делах, но мне кажется, что с его стороны самое обыкновенное мужское чувство, хотя и замаскированное. Он говорит, что эта любовь возвышает в нем энергию и что эта любовь платоническая. Но я-то знаю, что если это исключительная любовь, то в основе ее лежит непременно все-таки гадость… Как у Новодворова с Любочкой.
Марья Павловна отвлеклась от вопроса, разговорившись на свою любимую тему.
— Но что же мне делать? — спросил Нехлюдов.
— Я думаю, что надо вам сказать ей. Всегда лучше, чтобы было все ясно. Поговорите с ней, я позову ее. Хотите? — сказала Марья Павловна.
— Пожалуйста, — сказал Нехлюдов, и Марья Павловна вышла.
Странное чувство охватило Нехлюдова, когда он остался один в маленькой камере, слушая тихое дыхание, прерываемое изредка стонами Веры Ефремовны, и гул уголовных, не переставая раздававшийся за двумя дверями.
То, что сказал ему Симонсон, давало ему освобождение от взятого на себя обязательства, которое в минуты слабости казалось ему тяжелым и странным, а между тем ему было что-то не только неприятно, но и больно. В чувстве этом было и то, что предложение Симонсона разрушило исключительность его поступка, уменьшало в глазах своих и чужих людей цену жертвы, которую он приносил: если человек, и такой хороший, ничем не связанный с ней, желал соединить с ней судьбу, то его жертва уже не была так значительна. Было тоже, может быть, простое чувство ревности: он так привык к ее любви к себе, что не мог допустить, чтобы она могла полюбить другого. Было тут и разрушение раз составленного плана — жить при ней, пока она будет отбывать наказание. Если бы она вышла за Симонсона, присутствие его становилось ненужно, и ему нужно было составлять новый план жизни. Он не успел разобраться в своих чувствах, как в отворенную дверь ворвался усиленный звук гула уголовных (у них нынче было что-то особенное), и в камеру вошла Катюша.
Она подошла к нему быстрыми шагами.
— Марья Павловна послала меня, — сказала она, останавливаясь близко подле него.
— Да, мне нужно поговорить. Да присядьте. Владимир Иванович говорил со мной.
Она села, сложив руки на коленях, и казалась спокойною, но, как только Нехлюдов произнес имя Симонсона, она багрово покраснела.
— Что же он вам говорил? — спросила она.
— Он сказал мне, что хочет жениться на вас.
Лицо ее вдруг сморщилось, выражая страдание. Она ничего не сказала и только опустила глаза.
— Он спрашивает моего согласия или совета. Я сказал, что все зависит от вас, что вы должны решить.
— Ах, что это? Зачем? — проговорила она и тем странным, всегда особенно сильно действующим на Нехлюдова, косящим взглядом посмотрела ему в глаза. Несколько секунд они молча смотрели в глаза друг другу. И взгляд этот многое сказал и тому и другому.
— Вы должны решить, — повторил Нехлюдов.
— Что мне решать? — сказала она. — Все давно решено.
— Нет, вы должны решить, принимаете ли вы предложение Владимира Ивановича, — сказал Нехлюдов.
— Какая я жена — каторжная? Зачем мне погубить еще и Владимира Ивановича? — сказала она, нахмурившись.
— Да, но если бы вышло помилование? — сказал Нехлюдов.
— Ах, оставьте меня. Больше нечего говорить, — сказала она и, встав, вышла из камеры.
XVIII
Когда Нехлюдов вернулся вслед за Катюшей в мужскую камеру, там все были в волнении. Набатов, везде ходивший, со всеми входивший в сношения, все наблюдавший, принес поразившее всех известие. Известие состояло в том, что он на стене нашел записку, написанную революционером Петлиным, приговоренным к каторжным работам. Все полагали, что Петлин уже давно на Каре*, и вдруг оказывалось, что он только недавно прошел по этому же пути с уголовными.
«17-го августа, — значилось в записке, — я отправлен один с уголовными. Неверов был со мной и повесился в Казани, в сумасшедшем доме. Я здоров и бодр и надеюсь на все хорошее».
Все обсуживали положение Петлина и причины самоубийства Неверова. Крыльцов же с сосредоточенным видом молчал, глядя перед собой остановившимися блестящими глазами.
— Мне муж говорил, что Неверов видел привиденья еще в Петропавловке, — сказала Ранцева.
— Да, поэт, фантазер, такие люди не выдерживают одиночки, — сказал Новодворов. — Я вот, когда попадал в одиночку, не позволял воображению работать, а самым систематическим образом распределял свое время. От этого всегда и переносил хорошо.
— Чего не переносить? Я так часто просто рад бывал, когда посадят, — сказал Набатов бодрым голосом, очевидно желая разогнать мрачное настроение. — То всего боишься: и что сам попадешься, и других запутаешь, и дело испортишь, а как посадят — конец ответственности, отдохнуть можно. Сиди себе да покуривай.
— Ты его близко знал? — спросила Марья Павловна, беспокойно взглядывая на вдруг изменившееся, осунувшееся лицо Крыльцова.
— Неверов фантазер? — заговорил вдруг Крыльцов, задыхаясь, точно он долго кричал или пел. — Неверов — это был такой человек, которых, как наш швейцар говорил, мало земля родит… Да… это был весь хрустальный человек, всего насквозь видно. Да… он не то что солгать — не мог притворяться. Не то что тонкокожий, он точно весь был ободранный, и все нервы наружу. Да… сложная, богатая натура, не такая… Ну, да что говорить!.. — Он помолчал. — Мы спорим, что лучше, — злобно хмурясь, сказал он, — прежде образовать народ, а потом изменить формы жизни, или прежде изменить формы жизни, и потом — как бороться: мирной пропагандой, террором? Спорим, да. А они не спорят, они знают свое дело, им совершенно все равно, погибнут, не погибнут десятки, сотни людей, да каких людей! Напротив, им именно нужно, чтобы погибли лучшие. Да, Герцен говорил*, что, когда декабристов вынули из обращения, понизили общий уровень. Еще бы не понизили! Потом вынули из обращения самого Герцена и его сверстников. Теперь Неверовых…
— Всех не уничтожат, — своим бодрым голосом сказал Набатов. — Всё на развод останутся.
— Нет, не останутся, коли мы будем жалеть их, — возвышая голос и не давая перебить себя, сказал Крыльцов. — Дай мне папироску.
— Да ведь нехорошо тебе, Анатолий, — сказала Марья Павловна, — пожалуйста, не кури.
— Ах, оставь, — сердито сказал он и закурил, но тотчас же закашлялся; его стало тянуть как бы на рвоту. Отплевавшись, он продолжал: — Не то мы делали, нет, не то. Не рассуждать, а всем сплотиться… и уничтожать их. Да.
— Да ведь они тоже люди, — сказал Нехлюдов.
— Нет, это не люди, — те, которые могут делать то, что они делают… Нет, вот, говорят, бомбы выдумали и баллоны. Да, подняться на баллоне и посыпать их, как клопов, бомбами, пока выведутся… Да. Потому