удовольствия.
Говорил Алеша мало, и когда говорил, то всегда отрывисто и коротко. И когда ему что приказывали сделать или спрашивали, может ли он сделать то и то, то он всегда без малейшего колебания говорил: «Это все можно», — и сейчас же бросался делать и делал.
Молитв он никаких не знал; как его мать учила, он забыл, а все-таки молился и утром и вечером — молился руками, крестясь.
Так прожил Алеша полтора года, и тут, во второй половине второго года, случилось с ним самое необыкновенное в его жизни событие. Событие это состояло в том, что он, к удивлению своему, узнал, что, кроме тех отношений между людьми, которые происходят от нужды друг в друге, есть еще отношения совсем особенные: не то чтобы нужно было человеку вычистить сапоги, или снести покупку, или запрячь лошадь, а то, что человек так, ни зачем нужен другому человеку, нужно ему послужить, его приласкать, и что он, Алеша, тот самый человек. Узнал он через кухарку Устинью. Устюша была сирота, молодая, такая же работящая, как и Алеша. Она стала жалеть Алешу, и Алеша в первый раз почувствовал, что он, сам он, не его услуги, а он сам нужен другому человеку. Когда мать жалела его, он не замечал этого, ему казалось, что это так и должно быть, что это все равно, как он сам себя жалеет. Но тут вдруг он увидал, что Устинья совсем чужая, а жалеет его, оставляет ему в горшке каши с маслом и, когда он ест, подпершись подбородком на засученную руку, смотрит на него. И он взглянет на нее, и она засмеется, и он засмеется.
Это было так ново и странно, что сначала испугало Алешу. Он почувствовал, что это помешает ему служить, как он служил. Но все-таки он был рад и, когда смотрел свои штаны, заштопанные Устиньей, покачивал головой и улыбался. Часто за работой или на ходу он вспоминал Устинью и говорил: «Ай да Устинья!» Устинья помогала ему, где могла, и он помогал ей. Она рассказала ему свою судьбу, как она осиротела, как ее тетка взяла, как отдали в город, как купеческий сын ее на глупость подговаривал и как она его осадила. Она любила говорить, а ему приятно было ее слушать. Он слыхал, что в городах часто бывает: какие мужики в работниках — женятся на кухарках. И один раз она спросила его, скоро ли его женят. Он сказал, что не знает и что ему неохота в деревне брать.
— Что ж, кого приглядел? — сказала она.
— Да я бы тебя взял. Пойдешь, что ли?
— Вишь, горшок, горшок, а как изловчился сказать, — сказала она, ударив его ручником по спине. — Отчего же не пойти?
На масленице старик приехал в город за деньгами. Купцова жена узнала, что Алексей задумал жениться на Устинье, и ей не понравилось это. «Забеременеет, с ребенком куда она годится». Она сказала мужу.
Хозяин отдал деньги Алексееву отцу.
— Что ж, хорошо живет мой-то? — сказал мужик. — Я говорил — безответный.
— Безответный-то безответный, да глупости задумал. Жениться вздумал на кухарке. А я женатых держать не стану. Нам это не подходяще.
— Дурак, дурак, а что вздумал, — сказал отец. — Ты не думай. Я прикажу ему, чтоб он это бросил.
Придя в кухню, отец сел, дожидаясь сына, за стол. Алеша бегал по делам и, запыхавшись, вернулся.
— Я думал, ты путный. А ты что задумал? — сказал отец.
— Да я ничего.
— Как ничего. Жениться захотел. Я женю, когда время подойдет, и женю на ком надо, а не на шлюхе городской.
Отец много говорил. Алеша стоял и вздыхал. Когда отец кончил, Алеша улыбнулся.
— Что ж, это и оставить можно.
— То-то.
Когда отец ушел и он остался один с Устиньей, он сказал ей (она стояла за дверью и слушала, когда отец говорил с сыном):
— Дело наше не того, не вышло. Слышала? Рассерчал, не велит.
Она заплакала молча в фартук. Алеша щелкнул языком.
— Как не послушаешь-то. Видно, бросать надо. Вечером, когда купчиха позвала его закрыть ставни, она сказала ему:
— Что ж, послушал отца, бросил глупости свои?
— Видно, что бросил, — сказал Алеша, засмеялся и тут же заплакал.
С тех пор Алеша не говорил больше с Устиньей об женитьбе и жил по-старому.
Потом приказчик послал его счищать снег с крыши. Он полез на крышу, счистил весь, стал отдирать примерзлый снег у желобов, ноги покатились, и он упал с лопатой. На беду упал он не в снег, а на крытый железом выход. Устинья подбежала к нему и хозяйская дочь.
— Ушибся, Алеша?
— Вот еще, ушибся. Ничево.
Он хотел встать, но не мог и стал улыбаться. Его снесли в дворницкую. Пришел фельдшер. Осмотрел его и спросил, где больно.
— Больно везде, да это ничево. Только что хозяин обидится. Надо батюшке послать слух.
Пролежал Алеша двое суток, на третьи послали за попом.
— Что же, али помирать будешь? — спросила Устинья.
— А то что ж? Разве всё и жить будем? Когда-нибудь надо, — быстро, как всегда, проговорил Алеша. — Спасибо, Устюша, что жалела меня. Вот оно и лучше, что не велели жениться, а то бы ни к чему было. Теперь все по-хорошему.
Молился он с попом только руками и сердцем. А в сердце у него было то, что как здесь хорошо, коли слушаешь и не обижаешь, так и там хорошо будет.
Говорил он мало. Только просил пить и все чему-то удивлялся.
Удивился чему-то, потянулся и помер.
Корней Васильев
I
Корнею Васильеву было пятьдесят четыре года, когда он в последний раз приезжал в деревню. В густых курчавых волосах у него не было еще ни одного седого волоса, и только в черной бороде у скул пробивалась седина. Лицо у него было гладкое, румяное, загривок широкий и крепкий, и все сильное тело обложилось жиром от сытой городской жизни.
Он двадцать лет тому назад отбыл военную службу и вернулся со службы с деньгами. Сначала он завел лавку, потом оставил лавку и стал торговать скотиной. Ездил в Черкасы за «товаром» (скотиной) и пригонял в Москву.
В селе Гаях, в его каменном, крытом железом доме, жила старуха мать, жена с двумя детьми (девочка и мальчик), еще сирота племянник, немой пятнадцатилетний малый, и работник. Корней был два раза женат. Первая жена его была слабая, больная женщина и умерла без детей, и он, уже немолодым вдовцом, женился второй раз на здоровой, красивой девушке, дочери бедной вдовы из соседней деревни. Дети были от второй жены.
Корней так выгодно продал последний «товар» в Москве, что у него собралось около трех тысяч денег. Узнав от земляка, что недалеко от его села выгодно продается у разорившегося помещика роща, он вздумал заняться еще и лесом. Он знал это дело и еще до службы жил помощником приказчика у купца в роще.
На железнодорожной станции, с которой сворачивали в Гаи, Корней встретил земляка, гаевского кривого Кузьму. Кузьма к каждому поезду выезжал из Гаев за седоками на своей парочке плохоньких косматых лошаденок. Кузьма был беден и оттого не любил всех богатых, а особенно богача Корнея, которого он знал Корнюшкой.
Корней, в полушубке и тулупе, с чемоданчиком в руке, вышел на крыльцо станции и, выпятив брюхо, остановился, отдуваясь и оглядываясь. Было утро. Погода была тихая, пасмурная, с легким морозцем.
— Что ж, не нашел седоков, дядя Кузьма? — сказал он. — Свезешь, что ли?
— Что ж, давай рублевку. Свезу.
— Ну и семь гривен довольно.
— Брюхо наел, а тридцать копеек у бедного человека оттянуть хочешь.
— Ну, ладно, давай, что ль, — сказал Корней. И, уложив в маленькие санки чемодан и узел, он широко уселся на заднем месте.
Кузьма остался на козлах.
— Ладно. Трогай.
Выехали из ухабов у станции на гладкую дорожку.
— Ну, а что, как у вас, не у нас, а у вас на деревне? — спросил Корней.
— Да хорошего мало.
— А что так? Моя старуха жива?
— Старуха-то жива. Надысь в церкви была. Старуха твоя жива. Жива и молодая хозяйка твоя. Что ей делается. Работника нового взяла.
И Кузьма засмеялся как-то чудно, как показалось Корнею.
— Какого работника? А Петра что?
— Петра заболел. Взяла Евстигнея Белого из Каменки, — сказал Кузьма, — из своей деревни, значит.
— Вот как? — сказал Корней.
Еще когда Корней сватал Марфу, в народе что-то бабы болтали про Евстигнея.
— Так-то, Корней Васильич, — сказал Кузьма. — Очень уж бабы нынче волю забрали.
— Что и говорить! — промолвил Корней. — А стара твоя сивая стала, — прибавил он, желая прекратить разговор.
— Я и сам не молод. По хозяину, — проговорил Кузьма в ответ на слова Корнея, постегивая косматого, кривоногого мерина.
На полдороге был постоялый двор. Корней велел остановить и вошел в дом. Кузьма приворотил лошадь к пустому корыту и оправлял шлею, не глядя на Корнея и ожидая, что он позовет его.
— Заходи, что ль, дядя Кузьма, — сказал Корней, выходя на крыльцо, — выпьешь стаканчик.
— Ну что ж, — отвечал Кузьма, делая вид, что не торопится.
Корней потребовал бутылку водки и поднес Кузьме. Кузьма, не евши с утра, тотчас же захмелел. И как только захмелел, стал шепотом, пригибаясь к Корнею, рассказывать ему, что говорили в деревне. А говорили, что Марфа, его жена, взяла в работники своего прежнего полюбовника и живет с ним.
— Мне что ж. Мне тебя жалко, — говорил пьяный Кузьма. — Только нехорошо, народ смеется. Видно, греха не боится. Ну, да погоди же ты, говорю. Дай срок, сам приедет. Так-то, брат, Корней Васильич.
Корней молча слушал то, что говорил Кузьма, и густые брови все ниже и ниже спускались над блестящими черными, как уголь, глазами.
— Что ж, поить будешь? — сказал он только, когда бутылка была выпита. — А нет, так и едем.
Он расплатился с хозяином и вышел на улицу.
Домой он приехал сумерками. Первый встретил его тот самый Евстигней Белый, про которого он не мог не думать всю дорогу. Корней поздоровался с ним. Увидав худощавое белобрысое лицо заторопившегося Евстигнея, Корней только недоуменно покачал головой. «Наврал, старый пес, — подумал он на слова Кузьмы. — А кто их знает. Да уж я дознаюсь».
Кузьма стоял у лошади и подмигивал своим одним глазом на Евстигнея.
— У нас, значит, живешь? — спросил Корней.
— Что ж, надо где-нибудь работать, — отвечал Евстигней.
— Топлена горница-то?
— А то как же? Матвевна тама, — отвечал Евстигней.
Корней поднялся на крыльцо. Марфа, услыхав голоса, вышла в