сени и, увидав мужа, вспыхнула и торопливо и особенно ласково поздоровалась с ним.
— А мы с матушкой уж и ждать перестали, — сказала она и вслед за Корнеем вошла в горницу.
— Ну что, как живете без меня?
— Живем всё по-старому, — сказала она и, подхватив на руки двухлетнюю дочку, которая тянула ее за юбку и просила молока, большими решительными шагами вошла в сени.
Корнеева мать с такими же черными глазами, как у Корнея, с трудом волоча ноги в валенках, вошла в горницу.
— Спасибо, проведать приехал, — сказала она, покачивая трясущейся головой.
Корней рассказал матери, по какому делу заехал, и, вспомнив про Кузьму, пошел вынести ему деньги. Только он отворил дверь в сени, как прямо перед собой он увидал у двери на двор Марфу и Евстигнея. Они близко стояли друг от друга, и она говорила что-то. Увидав Корнея, Евстигней шмыгнул во двор, а Марфа подошла к самовару, поправляя гудевшую над ним трубу.
Корней молча прошел мимо ее согнутой спины и, взяв узел, позвал Кузьму пить чай в большую избу. Перед чаем Корней роздал московские гостинцы домашним: матери шерстяной платок, Федьке книжку с картинками, немому племяннику жилетку и жене ситец на платье.
За чаем Корней сидел насупившись и молчал. Только изредка неохотно улыбался, глядя на немого, который забавлял всех своей радостью. Он не мог нарадоваться на жилетку. Он укладывал и развертывал ее, надевал ее и целовал свою руку, глядя на Корнея, и улыбался.
После чая и ужина Корней тотчас же ушел в горницу, где спал с Марфой и маленькой дочкой. Марфа оставалась в большой избе убирать посуду. Корней сидел один у стола, облокотившись на руку, и ждал. Злоба на жену все больше и больше ворочалась в нем. Он достал со стены счеты, вынул из кармана записную книжку и, чтобы развлечь мысли, стал считать. Он считал, поглядывая на дверь и прислушиваясь к голосам в большой избе.
Несколько раз он слышал, как отворялась дверь в избу и кто-то выходил в сени, но это все была не она. Наконец послышались ее шаги, дернулась дверь, отлипла, и она, румяная, красивая, в красном платке, вошла с девочкой на руках.
— Небось с дороги-то уморился, — сказала она, улыбаясь, как будто не замечая его угрюмого вида.
Корней глянул на нее и стал опять считать, хотя считать уж нечего было.
— Уж не рано, — сказала она и, спустив с рук девочку, прошла за перегородку.
Он слышал, как она убирала постель и укладывала спать дочку.
«Люди смеются, — вспомнил он слова Кузьмы. — Погоди же ты…» — подумал он, с трудом переводя дыхание, и медленным движением встал, положил обгрызок карандаша в жилетный карман, повесил счеты на гвоздь, снял пиджак и подошел к двери перегородки. Она стояла лицом к иконам и молилась. Он остановился, ожидая. Она долго крестилась, кланялась и шепотом говорила молитвы. Ему казалось, что она давно перечитала все молитвы и нарочно по нескольку раз повторяет их. Но вот она положила земной поклон, выпрямилась, прошептала в себя какие-то молитвенные слова и повернулась к нему лицом.
— А Агашка-то уж спит, — сказала она, указывая на девочку, и, улыбаясь, села на заскрипевшую кровать.
— Евстигней давно здесь? — сказал Корней, входя в дверь.
Она спокойным движением перекинула одну толстую косу через плечо на грудь и начала быстрыми пальцами расплетать ее. Она прямо смотрела на него, и глаза ее смеялись.
— Евстигней-то? А кто его знает, — недели две али три.
— Ты живешь с ним? — проговорил Корней.
Она выпустила из рук косу, но тотчас же поймала опять свои жесткие густые волосы и опять стала плести.
— Чего не выдумают. Живу с Евстигнеем? — сказала она, особенно звучно произнося слово Евстигней. — Выдумают же! Тебе кто сказал?
— Говори: правда, нет ли? — сказал Корней и сжал в кулаки засунутые в карманы могучие руки.
— Будет болтать пустое. Снять сапоги-то?
— Я тебя спрашиваю, — повторил он.
— Ишь добро какое. На Евстигнея польстилась, — сказала она. — И кто только наврал тебе?
— Что ты с ним в сенях говорила?
— Что говорила. Говорила, на бочку обруч набить надо. Да ты что ко мне пристал?
— Я тебе велю: говори правду. Убью, сволочь поганая.
Он схватил ее за косу.
Она выдернула у него из руки косу; лицо ее скосилось от боли.
— Только на то тебя и взять, что драться… Что я от тебя хорошего видела? От такого житья не знаю, что сделаешь.
— Что сделаешь? — проговорил он, надвигаясь на нее.
— За что полкосы выдрал? Во, так шмотами и лезут. Что пристал. И правда, что…
Она не договорила. Он схватил ее за руку, сдернул с кровати и стал бить по голове, по бокам, по груди. Чем больше он бил, тем больше разгоралась в нем злоба. Она кричала, защищалась, хотела уйти, но он не пускал ее. Девочка проснулась и бросилась к матери.
— Мамка, — ревела она.
Корней ухватил девочку за руку, оторвал от матери и, как котенка, бросил в угол. Девочка визгнула, и несколько секунд ее не слышно было.
— Разбойник! Ребенка убил, — кричала Марфа и хотела подняться к дочери.
Но он опять схватил ее и так ударил в грудь, что она упала навзничь и тоже перестала кричать. Только девочка кричала отчаянно, не переводя духа.
Старуха, без платка, с растрепанными седыми волосами, с трясущейся головой, шатаясь, вошла в каморку и, не глядя ни на Корнея, ни на Марфу, подошла к внучке, заливавшейся отчаянными слезами, и подняла ее.
Корней стоял, тяжело дыша и оглядываясь, как будто спросонья, не понимая, где он и кто тут с ним.
Марфа подняла голову и, стоная, вытирала окровавленное лицо рубахой.
— Злодей постылый! — проговорила она. — И живу с Евстигнеем и жила. На, убей до смерти. И Агашка не твоя дочь; с ним прижила, — быстро выговорила она и закрыла локтем лицо, ожидая удара.
Но Корней как будто ничего не понимал и только сопел и оглядывался.
— Ты глянь, что с девчонкой сделал: руку вышиб, — сказала старуха, показывая ему вывернутую висящую ручку не переставая заливавшейся криками девочки. Корней повернулся и молча вышел в сени и на крыльцо.
На дворе было все так же морозно и пасмурно. Снежинки инея падали ему на горевшие щеки и лоб. Он сел на приступки и ел горстями снег, собирая его на перилах. Из-за дверей слышно было, как стонала Марфа и жалостно плакала девочка; потом отворилась дверь в сени, и он слышал, как мать с девочкой вышла из горницы и прошла через сени в большую избу. Он встал и вошел в горницу. Завернутая лампа горела малым светом на столе. Из-за перегородки слышались усилившиеся, как только он вошел, стоны Марфы. Он молча оделся, достал из-под лавки чемодан, уложил в него свои вещи и завязал его веревкой.
— За что убил меня? За что? Что я тебе сделала? — заговорила Марфа жалостным голосом. Корней, не отвечая, поднял чемодан и понес к двери. — Каторжник. Разбойник! Погоди ж ты. Али на тебя суда нет? — совсем другим голосом злобно проговорила она.
Корней, не отвечая, толкнул дверь ногой и так сильно захлопнул ее, что задрожали стены.
Войдя в большую избу, Корней разбудил немого и велел ему запрягать лошадь. Немой, не сразу проснувшись, удивленно-вопросительно поглядывал на дядю и обеими руками расчесывал голову. Поняв, наконец, что от него требовали, он вскочил, надел валенки, рваный полушубок, взял фонарь и пошел на двор.
Уж было совсем светло, когда Корней выехал с немым в маленьких пошевнях за ворота и поехал назад по той же дороге, по которой с вечера приехал с Кузьмою.
Он приехал на станцию за пять минут до отхода поезда. Немой видел, как он брал билет, как взял чемодан и как сел в вагон, кивнув ему головой, и как вагон укатился из вида.
У Марфы, кроме побоев на лице, были сломаны два ребра и разбита голова. Но сильная, здоровая молодая женщина справилась через полгода, так что не осталось никаких следов побоев. Девочка же навек осталась полукалекой. У ней были переломлены две кости руки, и рука осталась кривая.
Про Корнея же с тех пор, как он ушел, никто ничего не знал. Не знали, жив ли он, или умер.
II
Прошло семнадцать лет. Была глухая осень. Солнце ходило низко, и в четвертом часу вечера уж смеркалось. Андреевское стадо возвращалось в деревню. Пастух, отслужив срок, до заговенья ушел, и гоняли скотину очередные бабы и ребята.
Стадо только что вышло с овсяного жнивья на грязную, испещренную раздвоенно-копытными следами черноземную, взрытую колеями большую грунтовую дорогу и с неперестающим мычанием и блеянием подвигалось к деревне. По дороге впереди стада шел в потемневшем от дождя, заплатанном зипуне, в большой шапке, с кожаным мешком за сутуловатой спиной высокий старик с седой бородой и курчавыми седыми волосами; только одни густые брови были у него черные. Он шел, тяжело двигая но грязи мокрыми и разбившимися грубыми хохлацкими сапогами и через шаг равномерно подпираясь дубовой клюкой. Когда стадо догнало его, он, опершись на клюку, остановился. Гнавшая стадо молодайка, покрывшись с головой дерюжкой, в подтыканной юбке и мужских сапогах, перебегала быстрыми ногами то на ту, то на другую сторону дороги, подгоняя отстающих овец и свиней. Поравнявшись с стариком, она остановилась, оглядывая его.
— Здорово, дедушка, — сказала она звучным, нежным, молодым голосом.
— Здорово, умница, — проговорил старик.
— Что ж, ночевать, что ль?
— Да видно так. Уморился, — хрипло проговорил старик.
— А ты, дед, к десятскому не ходи, — ласково проговорила молодайка. — Иди прямо к нам, — третья изба с краю. Странных людей свекровь так пущает.
— Третья изба. Зиновеева, значит? — сказал старик, как-то значительно поводя черными бровями.
— А ты разве знаешь?
— Бывал.
— Ты чего, Федюшка, слюни распустил, — хромая-то вовсе отстала, — крикнула молодайка, указывая на ковылявшую позади стада трехногую овцу, и, взмахнув правой рукой хворостиной и как-то странно, снизу, кривой левой рукой перехватив дерюжку на голове, побежала назад за отставшей хромой мокрой черной овцой.
Старик был Корней. А молодайка была та самая Агашка, которой он выломал руку семнадцать лет тому назад. Она была выдана в Андреевну, в богатую семью, за четыре версты от Гаев.
III
Корней Васильев из сильного, богатого, гордого человека стал тем, что он был теперь: старым побирушкой, у которого ничего не было, кроме изношенной одежи на теле, солдатского билета и двух рубах в сумке. Вся эта