был идти по каким-то иным путям развития. Прежде всего нужна свобода — свобода политическая — та свобода, как это всем известно, наибольшая свобода, при соблюдении наибольших прав других людей.
Гость чувствовал, что он запутался и что-то не так говорит, но в горячке спора он не мог хорошенько вспомнить, как надо говорить.
— Это так, — отвечал Николай Семеныч, не слушая гостя и только желая высказать свою мысль, которая ему особенно нравилась. — Это так, но достигается это другим путем — не большинством голосов, а всеобщим согласием. Посмотрите на решения мира.
— Ах, этот мир.
— Нельзя отрицать, — сказал доктор, — что у славянских народов есть свой особенный взгляд. Например, польское право veto. Я не утверждаю, чтобы это было лучше.
— Позвольте, я доскажу всю мою мысль, — начал Николай Семеныч. — Русский народ имеет особенные свойства. Свойства эти…
Но пришедший с заспанными глазами в своей ливрее Иван перервал его:
— Ямщик беспокоится…
— Скажите ему (петербургский гость всем лакеям говорил «вы» и гордился этим), что я поеду скоро. И за лишнее заплачу.
— Слушаю-с.
Иван ушел, и Николай Семеныч мог досказать всю свою мысль. Но и гость и доктор слышали ее двадцать раз (или по крайней мере им так казалось) и стали опровергать ее, особенно гость, примерами истории. Он отлично знал историю.
Доктор был на стороне гостя и любовался его эрудицией и был рад случаю знакомства с ним.
Разговор так затянулся, что стало светло за лесом на другой стороне дороги и соловей проснулся, но собеседники всё курили и разговаривали, разговаривали и курили.
Может быть, разговор продолжался бы еще, но из двери вышла горничная.
Горничная эта была сирота, которая, чтобы кормиться, должна была поступить в услужение. Сначала она жила у купцов, где приказчик соблазнил ее и она родила. Ребенок ее умер, она поступила к чиновнику, где сын гимназист не давал ей покоя, потом поступила помощницей горничной к Николаю Семенычу и считала себя счастливой, что ее не преследовали более своей похотью господа и платили исправно жалованье. Она вошла доложить, что барыня зовут доктора и Николая Семеныча.
«Ну, — подумал Николай Семеныч, — верно, с Гогой что-нибудь».
— А что? — спросил он.
— Николай Николаевич что-то нездоровы, — сказала горничная. Николай Николаевич, «они» — это был одержимый поносом объевшийся Гога.
— Ну и пора, — сказал гость, — смотрите, как светло. Как мы засиделись, — сказал он, улыбаясь, как бы хваля себя и своих собеседников за то, что они так долго и много говорили, и простился.
Иван долго бегал усталыми ногами за шляпой и зонтиком гостя, которые сам гость засунул в самые неподходящие места. Иван надеялся получить на чай, но гость, всегда щедрый и никак не пожалевший бы дать ему рубль, увлеченный разговором, совсем забыл про это и вспомнил только дорогой, что он ничего не дал лакею. «Ну, нечего делать».
Ямщик влез на козлы, подобрал вожжи, сел бочком и тронул. Бубенчики звенели. Петербуржец, покачиваясь на мягких рессорах, ехал и думал об ограниченности и предвзятости мыслей своего приятеля.
То же самое думал Николай Семеныч, не сразу пошедший к жене. «Ужасна эта петербургская ограниченная узость. Не могут они выйти из этого», — думал он.
К жене же он медлил входить, потому что от этого свидания теперь не ожидал ничего хорошего. Дело все было в ягодах. Мальчики вчера принесли ягоду. Николай Семеныч купил, не торговавшись, две тарелки не совсем спелых ягод. Дети прибежали, прося себе, начали есть прямо с тарелок. Мари еще не выходила. И когда вышла и узнала, что Гоге дано было ягод, ужасно рассердилась, так как у него желудок уже был расстроен. Она стала упрекать мужа, он ее. И вышел неприятный разговор, почти ссора. К вечеру, точно, Гога нехорошо сходил. Николай Семеныч думал, что этим кончится, но призыв доктора обозначал, что дело приняло дурной оборот.
Когда он вошел к жене, она, в пестром шелковом халате, который ей очень нравился, но о котором она теперь не думала, стояла в детской с доктором над горшком и светила ему туда текущей свечкой.
Доктор с внимательным видом, в пенсне, смотрел туда, палочкой ворочая вонючее содержимое.
— Да, — сказал он значительно.
— Всё эти проклятые ягоды.
— Ну отчего же ягоды, — робко сказал Николай Семеныч.
— Отчего ягоды? Ты вот накормил его, а я ночь не сплю, и ребенок умрет…
— Ну, не умрет, — улыбаясь, сказал доктор, — маленький прием висмута и осторожность. Дадим сейчас.
— Он заснул, — сказала Мари.
— Ну, лучше не тревожить, завтра я зайду.
— Пожалуйста.
Доктор ушел, Николай Семеныч остался один и еще долго не мог успокоить жену. Когда он заснул, было уж совсем светло.
В соседней деревне в это самое время возвращались из ночного мужики и ребята. Некоторые были на одной, у некоторых были лошади в поводу и позади бежали стригуны и двухлетки.
Тараска Резунов, малый лет двенадцати, в полушубке, но босой, в картузе, на пегой кобыле с мерином в поводу и таким же пегим, как мать, стригуном, обогнал всех и поскакал в гору к деревне. Черная собака весело бежала впереди лошадей, оглядываясь на них. Пегий сытый стригун сзади взбрыкивал своими белыми в чулках ногами то в ту, то в другую сторону. Тараска подъехал к избе, слез, привязал лошадей у ворот и вошел в сени.
— Эй вы, заспалися! — закричал он на сестер и брата, спавших в сенях на дерюжке.
Мать, спавшая рядом с ними, встала уже доить корову.
Ольгушка вскочила, оправляя обеими руками взлохмаченные длинные белесые волосы, Федька же, спавший с ней, все еще лежал, уткнувшись головой в шубу, и только потирал заскорузлой пяткой высунувшуюся из-под кафтана стройную детскую ножку.
Ребята с вечера собирались за ягодами, и Тараска обещал разбудить сестру и малого, как только вернется из ночного.
Он так и сделал. В ночном, сидя под кустом, он падал от сна; теперь же разгулялся и решил не ложиться спать, а идти с девками за ягодами. Мать дала ему кружку молока. Ломоть хлеба он сам отрезал себе и уселся за стол на высокой лавке и стал есть.
Когда он в одной рубашке и портках, быстрыми шагами прокладывая отчетливые следы босых ног по пыли, пошел по дороге, по которой лежали уже несколько таких же, одних побольше, других поменьше, босых следов с четко отпечатанными пальчиками, девки уже красными и белыми пятнышками виднелись далеко впереди на темной зелени рощи. (Они с вечера приготовили себе горшочек и кружечку и, не завтракая и не запасшись хлебом, перекрестились раза два на передний угол и побежали на улицу.) Тараска догнал их за большим лесом, только что они свернули с дороги.
Роса лежала на траве, на кустах, даже на нижних ветвях и кустов и дерев, и голые ножонки девочек тотчас намокли и сначала захолодели, а потом разогрелись, ступая то по мягкой траве, то по неровностям сухой земли. Ягодное место было по сведенному лесу. Девчонки вошли прежде в прошлогоднюю вырубку. Молодая поросль только что поднималась, и между сочных молодых кустов выдавались места с невысокой травой, в которой зрели и прятались розовато-белые еще и кое-где красные ягоды.
Девчонки, перегнувшись вдвое, ягодку за ягодкой выбирали своими маленькими загорелыми ручонками и клали какую похуже в рот, какую получше в кружку.
— Ольгушка! сюда иди. Тут бяда сколько.
— Ну? Вре! Ау! — перекликались они, далеко не расходясь, когда заходили за кусты.
Тараска ушел от них дальше за овраг в прежде, за год, срубленный лес, на котором молодая поросль, особенно ореховая и кленовая, была выше человеческого роста. Трава была сочнее и гуще, и когда попадались места с земляникой, ягоды были крупнее и сочнее под защитой травы.
— Грушка!
— Аась!
— А как волк?
— Ну что ж волк? Ты что ж пужаешь. А я небось не боюсь, — говорила Грушка, и, забывшись, она, думая о волке, клала ягоду за ягодой, и самые лучшие не в кружку, а в рот.
— А Тараска-то наш ушел за овраг. Тарас-ка-а!
— Я-о! — отвечал Тараска из-за оврага. — Идите сюда.
— А и то пойдем, тама больше.
И девчата полезли вниз в овраг, держась за кусты, а из оврага отвертками на другую сторону, и тут, на припоре солнца, сразу напали на полянку с мелкой травой, сплошь усыпанную ягодами. Обе молчали и не переставая работали и руками и губами.
Вдруг что-то шарахнулось и среди тишины с страшным, как им показалось, грохотом затрещало по траве и кустам.
Грушка упала от страха и рассыпала до половины кружки набранные ягоды.
— Мамушка! — завизжала она и заплакала.
— Заяц это, заяц! Тараска! Заяц. Вон он, — кричала Ольгушка, указывая на серо-бурую спинку с ушами, мелькавшую между кустов. — Ты чего? — обратилась Ольгушка к Грушке, когда заяц скрылся.
— Я думала, волк, — отвечала Грушка и вдруг тотчас же после ужаса и слез отчаяния расхохоталась.
— Вот дура-то.
— Страсть испугалась! — говорила Грушка, заливаясь звонким, как колокольчик, хохотом.
Подобрали ягоды и пошли дальше. Солнце уже взошло и светлыми яркими пятнами и тенями расцветило зелень и блестело в каплях росы, о которую вымокли девчонки теперь по самый пояс.
Девчата были уже почти на конце леса, всё уходя дальше и дальше, в надежде, что что дальше, то больше будет ягод, когда в разных местах послышались звонкие ауканья девок и баб, вышедших позднее и также собиравших ягоды.
В завтрак кружка и горшочек были уже наполовину полны, когда девчата сошлись с теткой Акулиной, тоже вышедшей по ягоды. За теткой Акулиной ковылял на толстых кривых ножонках крошечный толстопузый мальчик в одной рубашонке и без шапки.
— Увязался со мной, — сказала Акулина девчатам, взяв мальчика на руки. — И оставить не с кем.
— А мы сейчас зайца здорового выпугнули. Как затрещи-ит — жуть…
— Вишь ты! — сказала Акулина и спустила опять с рук малого.
Переговорившись так, девочки разошлись с Акулиной и продолжали свое дело.
— Знать, посидим таперича, — сказала Ольгушка, садясь под густую тень орехового куста. — Уморилася. Эх, хлебушка не взяли, поесть бы теперь.
— И мне хочется, — сказала Грушка.
— Что это тетка Акулина кричит больно чего-то? Чуешь? Ау, тетка Акулина!
— Ольгушка-а! — отозвалась Акулина.
— Чаго!
— Малый не с вами? — кричала Акулина из-за отвершка.
— Нету.
Но вот зашелестели кусты, и из-за отвертка показалась сама тетка Акулина с подобранной выше колен юбкой, с кошелкой на руке.
— Малого не видали?
— Нету.
— Мишка-а-а!
Никто не отзывался.
— Ох, горюшко, заплутается он. В большой лес забредет.
Ольгушка