земли, кормятся работой. Случилось, что к тому же времени и его жизнь в Петербурге разладилась. Первое — потерял место, и не от себя, а фирма, в которой служил, разорилась, распустила служащих. «А тут, по правде сказать, сошелся с швейкой, — опять тоже улыбаясь, — совсем замотала она меня. То помогал своим, а теперь вот каким козырем. Ну, да бог не без милости, может и справлюсь».
Очевидно, и умный, и сильный, деловитый человек, и только ряд случайностей привел его в теперешнее положение.
Или другой: в опорках, подпоясан веревкой. Одежда вся-вся в расползшихся дырках, очевидно не прорванная, но изношена до последней степени, лицо скуластое, приятное, умное и трезвое. Я подаю обычные пять копеек, он благодарит. Разговорились. Он административно-ссыльный, жил в Вятке. И там плохо было, а теперь уж и вовсе худо, идет в Рязань, где жил прежде. Спрашиваю: чем был?
— Газетчиком, разносил газеты.
— За что пострадал?
— За распространение нелегальной литературы. Разговорились про революцию. Я сказал свое мнение о том, что всё в нас самих, что такую огромную силу нельзя сломить силою.
— Уничтожится зло вне нас, только когда оно уничтожится в нас, — говорю я.
— Так-то так, да не скоро.
— От нас зависит.
— Я читал вашу книгу о революции.
— Это не моя, но я так же думаю.
— Хотел просить вас о ваших книгах.
— С удовольствием. Только как бы не повредить вам. Я дам самых невинных.
— Да мне что? Я уже ничего не боюсь. Для меня тюрьма лучше, чем так. Я тюрьмы не боюсь. Другой раз желаю, — грустно проговорил он.
— Как жалко, что столько сил тратится напрасно, — говорю я, — вот такие люди, как вы, как расстраиваете свою жизнь. Ну, как же вы теперь? Что намерены делать?
— Я-то? — проговорил он, вглядываясь мне в лицо.
То он весело и бойко отвечал мне, когда дело касалось прошедшего и общих вопросов, но как только дело коснулось его и он увидал мое сочувствие, он отвернулся, закрыл рукавом глаза, и затылок его затрясся.
И сколько таких людей!
Такие люди жалки, трогательны, но и эти люди стоят у того порога, перешагнув который начинается положение отчаянности, в котором добрый человек становится готовым на все.
«Сколь устойчивой ни казалась бы нам наша цивилизация, — говорит Генри Джордж, — а в ней развиваются уже разрушительные силы. Не в пустынях и лесах, а в городских трущобах и на больших дорогах воспитываются те варвары, которые сделают с нашей цивилизацией то же, что сделали гунны и вандалы с древней».
Да, то, что лет двадцать тому назад предсказывал Генри Джордж*, совершается теперь на наших глазах везде и с особенной яркостью у нас в России, благодаря удивительному ослеплению правительства, старательно подкапывающего ту основу, на которой стоит и может стоять какое бы то ни было общественное благоустройство.
Вандалы, предсказанные Джорджем, уже вполне готовы у нас в России. И они, эти вандалы, эти отпетые люди, особенно ужасны у нас, среди нашего, как это ни странно кажется, глубоко религиозного народа. Вандалы эти особенно ужасны у нас именно потому, что у нас нет того сдерживающего начала, следования приличию, общественному мнению, которое так сильно среди европейских народов. У нас либо истинное, глубоко религиозное чувство, либо полное отсутствие всяких, каких-либо сдерживающих начал: Стенька Разин, Пугачев… И, страшно сказать, эта армия Стеньки и Емельки все больше и больше разрастается благодаря таким же, как и пугачевские, деяниям нашего правительства последнего времени с его ужасами полицейских насилий, безумных ссылок, тюрем, каторги, крепостей, ежедневных казней.
Такая деятельность освобождает Стенек Разиных от последних остатков нравственных стеснений. «Уже если ученые господа так делают, то нам-то и бог велел», — говорят и думают они.
Я часто получаю письма от этого разряда людей, преимущественно ссыльных. Они знают, что я что-то такое писал о том, что не надо противиться злу насилием, и большею частью, хоть и безграмотно, но с большим жаром возражают мне, говоря, что на все то, что делают с народом власти и богатые, можно и нужно отвечать только одним: мстить, мстить и мстить.
Удивительна слепота нашего правительства. Оно не видит, не хочет видеть того, что все, что оно делает для того, чтобы обезоружить врагов своих, только усиливает число их и их энергию. Да, люди эти страшны: страшны и для правительства, и для людей богатых, и для всех людей, живущих среди богатых.
Но, кроме чувства страха, которое возбуждают эти люди, есть еще и другое чувство, и чувство гораздо более обязательное, чем чувство страха, чувство, которое не можем мы все не испытывать по отношению людей, попавших рядом случайностей в это ужасное положение бродяжнической жизни. Чувство это — чувство стыда и сострадания.
И не столько страх, сколько это чувство стыда и сострадания должно заставить нас, людей, не находящихся в этом положении, ответить так или иначе на это новое, ужасное явление русской жизни.
Живущие и умирающие
Я сижу за работой, приходит тихо Илья Васильевич и, очевидно не желая отрывать меня от дела, говорит, что давно дожидают прохожие и женщина.
— Возьмите, пожалуйста, и подайте.
— Женщина по какому-то делу.
Прошу подождать и продолжаю работу. Выхожу, совершенно забыв о просительнице. Из-за угла выходит молодая длиннолицая, худая, очень бедно, холодно по погоде одетая крестьянка.
— Что нужно, в чем дело?
— К вашей милости.
— Да об чем? В чем дело?
— К вашей милости.
— Да что?
— Не по закону отдали. Осталась одна с трюмя детьми.
— Кого, куда отдали?
— Хозяина мово в Крапивну угнали.
— Куда, зачем?
— В солдаты, значит. А не по закону, потому один кормилец. Нельзя нам без него прожить. Будьте отец родной.
— Да что он, одинокий разве?
— Так как же одинокого отдали?
— А кто их знает. Вот осталась одна с ребятами. Делай что хошь. Одно — помирать надо. Да ребят жалко. Только и надёжа, что на вашу милость, потому не по закону, значит.
Записал деревню, имя, прозвище, говорю, что узнаю — дам знать.
— Помогните хоть сколько-нибудь. Ребята есть хотят, а верьте богу, куска хлеба нет. Пуще всего грудной. Молока в грудях нет. Хоть бы бог прибрал.
— Коровы разве нет? — спрашиваю.
— Какая у нас корова? Голодом все помираем.
Плачет и вся трясется в своей рваной поддевочке.
Отпускаю ее и собираюсь на обычную прогулку. Оказывается, что живущему у нас врачу есть дело к больному в той самой деревне, из которой приходила солдатка, и в той, где волостное правление. Я присоединяюсь к врачу, и мы вместе едем.
Заезжаю в волость. Врач идет в той же деревне по своим делам.
Старшины нет, нет и писаря, один помощник писаря, молодой, умный, знакомый мне мальчик. Расспрашиваю о муже солдатки. Почему отдан одинокий? Помощник справляется и говорит, что солдаткин муж не одинокий, а что их два брата.
— Как же она говорила мне, что он одинокий?
— Врет. Они всегда так, — говорит он, улыбаясь.
Справляюсь по разным нужным мне делам в волостном правлении. Заходит врач, окончив свое посещение больного, и мы вместе едем, направляясь в ту деревню, где живет солдатка. Но еще до выезда из села быстро выходит нам наперерез девочка лет двенадцати.
— К вам, верно, — говорю я доктору.
— Нет, я к вашей милости, — обращаясь ко мне, говорит девочка.
— Что нужно?
— К вашей милости. Как мать померши и остались мы одни сироты. Пятеро нас… Помогните как, обдумайте нужду нашу…
— Да ты откуда?
Девочка указывает дом кирпичный, довольно хороший.
— Я здешняя, вот и дом наш. Зайдите, сами увидите. Выхожу из саней, иду к дому. Из дома выходит женщина и приглашает войти. Женщина эта — тетка сирот. Вхожу. Чистая, просторная горница. Все дети налицо. Четверо, кроме старшей: два мальчика, одна девочка и меньшой опять мальчик двухлетний. Тетка рассказывает подробно положение семьи. Два года тому назад отца детей задавило в рудокопной шахте. Хлопотали о вознаграждении, ничего не вышло. Осталась вдова с четырьмя детьми, пятого родила без него. Без мужика бились кое-как. Вдова нанимала сначала работать землю. Да без мужика все шло хуже да хуже, сначала корову проели, а потом и лошадь, осталось две овцы. Всё жили кое-как, да вот с месяц тому назад сама заболела, померла. Осталось пять человек детей, старшей двенадцать.
— Кормись как хочешь. Помогаю по силам, — говорит тетка, — да сила наша малая. И ума не приложу, что с детьми делать. Хоть бы померли. В приют бы куда определить детей, хоть не всех.
Старшая девочка, очевидно, все понимает, вникает в наш разговор с теткой.
— Хоть бы этого вот, Миколашку, куда пределить, а то с ним беда, никуда отойти нельзя, — говорит она, указывая на двухлетнего бодрого мальчугана, весело смеющегося чему-то с сестренкой и, очевидно, совсем не согласного с желанием тетки.
Я обещаюсь хлопотать о помещении кого-либо из детей в приют. Девочка старшая благодарит и спрашивает, когда прийти за ответом. Глаза всех детей, даже и Миколашки, устремлены на меня, как на какое-то волшебное существо, которое все может сделать для них.
Выйдя из дома, не доходя до саней, встречаю старика. Старик здоровается и тотчас же начинает говорить о сиротах же.
— Бяяда, — говорит он, — жалость смотреть на них. И девчонка старшенькая как хлопочет. Ровно мать им. И как ей только бог дает. Спасибо, люди не покидают, а то как есть голодом бы померли, сердешные. Вот уж таким и не грех помочь, — говорит он, очевидно советуя сделать это мне.
Прощаемся со стариком, с теткой, с девочкой и едем с врачом в деревню к утренней солдатке.
Спрашиваю у первого двора, где живет солдатка. Оказывается, что в этом первом дворе живет очень знакомая мне вдова, живущая милостыней, которую она умеет особенно упорно и назойливо выпрашивать. Вдова эта, как обыкновенно, тотчас начинает просить помощи. Помощь теперь ей особенно нужна для того, чтобы прокормить телка.
— А то съела она нас с старухой. Вы зайдите, посмотрите.
— А что старуха?
— Да что старуха — скрипит.
Я обещаю зайти посмотреть не столько телку, сколько старуху. Опять спрашиваю, где дом солдатки. Вдова же указывает мне избу через двор и успевает прибавить, что «бедны-то бедны, да уж очень пьет деверь ихний»…
Иду по указанию вдовы к дому через двор.
Как ни жалки по деревням дома бедных людей, такого заваливающегося дома, как дом солдатки, я давно не видал. Не только вся крыша, но и стены перекосились, так что окна кривые.
Внутренность не лучше внешности. Маленькая избушка с печкой, занимающей треть ее, вся