хотя Толстой до конца видит его богатые художественно-психологические возможности. С чувством некоторой грусти, сознания чего-то более важного впереди, необходимости готовиться к этому важному расстается Толстой с так лично, так близко воспринятой им легендой. «Пускай исторически доказана невозможность соединения личности Александра и Козьмича, — пишет Толстой, — легенда остается во всей своей красоте и истинности. Я начал было писать на эту тему…но едва ли удосужусь продолжать. Некогда, надо укладываться к предстоящему переходу. А очень жалко. Прелестный образ» (т. 77, с. 185).
В самых разнообразных сюжетах Толстой с необычайной настойчивостью отстаивает главную мысль — о духовной сущности каждого человека. «Уж если меня что пугает, — записывает Д. П. Маковицкий слова Толстого, — то это родиться во дворце, а не в трущобе. Жизнь есть процесс освобождения духовного начала, того самого, которое есть в каторжнике и во всех»[85].
3
Среди множества замыслов Толстого позднего периода был один, судьба которого оказалась особой. Замысел этот отличался исключительной стойкостью и жизнеспособностью. Несмотря на разного рода внешние и внутренние препятствия, он достиг полной художественной зрелости и завершенности. Речь идет о «Хаджи-Мурате» — повести, не публиковавшейся при жизни Толстого согласно его желанию, но по праву считающейся его художественным завещанием.
19 июля 1896 года Толстой записал в Дневнике: «Вчера иду по передвоенному черноземному пару. Пока глаз окинет, ничего, кроме черной земли — ни одной зеленой травки. И вот на краю пыльной серой дороги куст татарина (репья), три отростка: один сломан и белый, загрязненный цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, черный, стебель надломлен и загрязнен; третий отросток торчит вбок, тоже черный от пыли, но все еще жив, и в серединке краснеется. — Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как-нибудь, да отстоял ее» (т. 53, с. 99–100). Сразу же был создан первый набросок нового произведения, вступлением к нему стала приведенная запись, значительно развитая и разработанная, но сохранившая ту же тональность, то же настроение: «Молодец!» подумал я. И какое-то чувство бодрости, энергии, силы охватило меня: «Так и надо, так и надо» (т. 35, с. 286).
Работа была еще в самом начале, но позиция художника уже определилась отчетливо и ярко. Было в представшей перед Толстым картине перепаханного поля, с чудом уцелевшим израненным «татарином» у дороги, нечто глубоко созвучное его мироощущению. Да и в том, как сумел увидеть Толстой эту картину, в самом зерне замысла уже сказался весь его огромный противоречивый художнический и человеческий опыт.
Обдумывая «кавказский рассказ», Толстой возвращается к дням своей молодости. На Кавказе произошло его творческое самоопределение, кавказская жизнь дала материал для нескольких его произведений, вспомним «Набег», «Рубку леса», «Казаки». Но теперь и события, и лица, а главное — связь между ними, оценка всего становятся во многом другими. В «Хаджи-Мурате» есть и «набег» а «рубка леса», но они стали частями нового целого.
Если в «Казаках» центральное место занимает Оленин, чуткий, честный, ищущий молодой человек из дворян в начале своего жизненного пути, а окружающая его жизнь в кавказской станице притягивает и восхищает, но остается все же неразгаданной загадкой, то в «Хаджи-Мурате» соотношение меняется. То, что раньше оставалось чуждым и далеким, раскрывается во всей своей красоте и силе, внутренней значительности и серьезности. А то, что было центральным, поблекло и ушло на периферию повествования. И Полторацкий, и Бутлер — молодые люди, приехавшие на Кавказ, чтобы освежиться после душных петербургских гостиных в поисках экзотики и военной романтики, — увидены жестким взглядом позднего Толстого.
Главное и самое близкое автору лицо в повести — Хаджи-Мурат. Его судьба, его позиция важны и дороги Толстому, восприняты им с огромной личной заинтересованностью. «…Хаджи-Мурат — мое личное увлечение», — говорил Толстой*. Появление этого героя в последней толстовской повести и неожиданно, и закономерно.
Герой-дворянин был испытан в разных ситуациях: Иван Ильич — в тоске и мучениях заурядного, обезличенного и эгоистического существования, князь Касатский — в соблазнах «большого света», в гордыне святости, отречения от мира и, наконец, в истинном смирении, князь Нехлюдов — в раскаянии и старании исправить, искупить сословные грехи, «воскреснуть». Возвращаться к этому Толстой уже не мог — жизнь требовала, он чувствовал это, чего-то иного. Русская литература тех лет — Чехов, Гаршин, Л. Андреев — с сочувствием рисовала фигуру интеллигента, человека просвещенного и гуманного, радеющего об общем благе или мятущегося, раздвоенного. Но Толстой был критически настроен по отношению к интеллигентам, которые, как он говорил, «не сознают греховности своего положения. Теперь 99 из 100 интеллигентов произошли из народа и сидят на его шее, пишут «Вехи», изрекают слова, рассуждают». Когда же А. А. Стахович заметил: «Вы сами — интеллигент», Толстой полушутя, но твердо возражал: «Нет, я был офицером и орфографии не знаю. Я рад, что не интеллигент. Нет»*. Гораздо разумнее и нравственнее представляется Толстому жизнь мужика, главное содержание которой — труд, «дающий возможность жизни себе и даже помощи другим» (т. 38, с. 155). Но и патриархальный русский крестьянин лишь в ограниченной мере мог удовлетворить творческую потребность Толстого — художника в сложном и ярком характере.
Хаджи-Мурат — этот «красивый и цельный тип настоящего горца» (т. 35, с. 409) — стал убедительной антитезой и рефлектирующему интеллигенту и кроткому непротивленцу. Наделенный незаурядными способностями и волей, он обладал своеобразной гармонией натуры. Хаджи-Муратом еще не потеряны связи с природой, с народной культурой, и «дикость» его, его наивность и страстность противостоят безжизненной и циничной «цивилизованности», которую так ненавидел Толстой.
Толстой открыто идет навстречу противоречиям в живой личности Хаджи-Мурата: это и «разбойник», в борьбе не щадящий врага, не раз перешагивавший через человеческую кровь, способный и на жестокость, и на расчетливую хитрость, и в то же время любящий сын, муж и отец, верный друг, добрый, часто простодушный, располагающий к себе человек.
Хаджи-Мурат очерчен твердо и ясно, без какой бы то ни было идеализации, но на него брошен автором особый свет. Важную роль сыграло при этом увлекшее Толстого внимательное и долгое изучение истории, обычаев, фольклора кавказских горцев. Интерес этот был не этнографический, но скорее духовно-поэтический. Еще прежде Толстого привлекали песни горцев, их меткие, лаконичные, мудрые пословицы, загадки, сказки. И теперь происходило освоение своеобразия далекой культуры в ее целостности. Хаджи-Мурат становится воплощением «поэзии особенной энергической горской жизни».
Здесь свои понятия о добре и зле, о чести, о жизни и смерти. Защищать свою жизнь и свободу с оружием в руках, используя при этом отпущенные природой силу, ловкость, смекалку, представляется Хаджи-Мурату и его соотечественникам совершенно естественным и необходимым. Это так же хорошо и освящено нравственным законом предков, как обязательный обычай гостеприимства или готовность самоотверженно служить своему кунаку, подвергая для него риску, если это понадобится, даже жизнь. Поэтому Хаджи-Мурат с насмешливой презрительностью глядит на статского советника Кириллова, «маленького толстого человечка в штатском и без оружия», и даже весьма дерзко хлопает его по плеши…
Горский фольклор создает поэтический ореол вокруг личности Хаджи-Мурата. Да и сама его жизнь, драматические повороты его судьбы находят себе аналогии в песнях и легендах. Обдумывая свое последнее решение о бегстве от русских в горы, он вспоминает сказку о соколе, побывавшем у людей и вернувшемся с путами и серебряными бубенцами на них, и понимает, что ему нельзя уже вернуться к Шамилю. В ту же ночь Хаджи-Мурат с волнением слушает песню о джигите Гамзате, который бился с русскими до последнего, «пока были пули в ружьях и кинжалы на поясах и кровь в жилах». Такая же кровавая и безнадежная схватка предстоит вскоре и самому Хаджи-Мурату. Но самое трогательное воспоминание — это песня, сложенная матерью Хаджи-Мурата по поводу действительных событий: когда она отказалась оставить Хаджи-Мурата и стать кормилицей ханского сына, отец Хаджи-Мурата ударил ее кинжалом, но она все равно не подчинилась, и рана благополучно зажила. «Булатный кинжал твой прорвал мою белую грудь, а я приложила к ней мое солнышко, моего мальчика, омыла его своей горячей кровью, и рана зажила без трав и кореньев, не боялась я смерти, не будет бояться и мальчик джигит».
Эта «дикая» жизнь так легко рождает поэзию, потому что в ней все всерьез — и любовь, и непокорство, и вражда, и смерть. В сравнении с Бутлером и Полторацким, которые и несовершенны, и недовольны собой, и как бы неопределенны в своих действиях и оценках, Хаджи-Мурат живет сильно, решительно и серьезно.
В повести ощутима пушкинская традиция — в рукописях ее сам Толстой протягивает нити от своего повествования к пушкинской «Капитанской дочке». Речь идет о Марье Дмитриевне, которая в восприятии Бутлера как бы соединила в одном лице Василису Егоровну и Машу Миронову. Но знаменательно и то, что главенствующая роль и в «Хаджи-Мурате» и в «Капитанской дочке» принадлежит «разбойнику», бунтарю с трагической судьбой. Как Бутлер рядом с Хаджи-Муратом, так и Гринев рядом с Пугачевым, решения и поступки которого значительны и необратимы, выглядит человеком неустоявшимся, незрелым. Так же как Пугачев для Гринева, Хаджи-Мурат для Бутлера обладает властной притягательной силой, и оба молодых героя испытывают в финале сильнейшее потрясение: Бутлер видит страшную отрубленную голову Хаджи-Мурата с «детским добрым выражением» посиневших губ, Гринев — мертвую, окровавленную голову казненного Пугачева. И Пушкин и Толстой, смело обнажая противоречия и накладывая «тени», создают истинно поэтические образы своих мятежных героев.
Ситуация «Хаджи-Мурата» в сжатом, концентрированном виде выразила толстовское ощущение и толстовское понимание современного мира в целом.
Люди живут в трагической разобщенности друг с другом, и война представляет собою крайнее выражение этого разобщения: бессмысленно гибнет от горской пули Петруха Авдеев, «набегом» русских разоряется чеченский аул, Хаджи-Мурат вынужден при побеге жестоко расправиться с конвоирующими его казаками, Каменев с холодным чувством возит «напоказ» отрубленную голову Хаджи-Мурата. А между тем — и Толстой дорожит каждой возможностью подчеркнуть это — люди стремятся и способны к доверительному человеческому общению поверх всех тех барьеров, которые созданы в окружающей жизни. Такие сердечные связи возникают между Хаджи-Муратом и Марьей Дмитриевной, Хаджи-Муратом и Бутлером. Но этому общению противостоят мощные и хорошо организованные силы.
Известны слова Толстого о Шамиле и Николае I, «представляющих вместе как бы два полюса властного абсолютизма — азиатского и европейского»[86]. Исследователи показали те удивительные совпадения, своего рода «зеркальные отражения», которые обнаружены Толстым в образе действий и психологии того и другого деспота. И дело даже не в том, что сами эти люди, распоряжающиеся судьбами других, лично аморальны. Гораздо хуже и опаснее то, что создана определенная система, втягивающая в свое действие многих и многих и