очень скверная может быть идеалом — народа? Это надо у него спросить. Ведь это так глупо, что совестно возражать. Я буду утверждать, что я знаю Страхова и его идеалы, потому что знаю, что он ходит в библиотеку каждый [день] и носит черную шляпу и серое пальто. И что потому идеалы Страхова суть: хождение в библиотеку, и серое пальто, и страховщина. Случайные две, самые внешние формы — самодержавие и православие, с прибавлением народности, которая уже ничего не значит, выставляются идеалами. Идеалы Страхова — хождение в библиотеку, серое пальто и страховщина. Сказать, я знаю народные идеалы, очень смело, но никому не запрещено. Это можно сказать, но надо сказать ясно и определенно, в чем я полагаю, что они состоят, и высказать действительно нравственные идеалы, а не блины на масленице или православие, и не мурмолку или самодержавие.
Ошибка вашей статьи почти та же. Вы осуждаете во имя идеалов народа и не высказываете их вовсе в первых двух статьях, и высказываете неопределенно для других (для меня ясно) в последних статьях. В последних статьях вы судите с высоты христианской и тут народ ни при чем. И эта одна точка зрения, с которой можно судить. Народ ни при чем. Сошелся этот какой-то народ с той точкой зрения, которую я считаю истинной, — тем лучше; не сошелся, — тем хуже для народа. И как только вы стали на эту точку зрения, то выходит совсем обратное тому, что было в прежних статьях. То были злодеи; а то явились те же злодеи единственными людьми, верующими — ошибочно, — но все-таки единственными верующими и жертвующими жизнью плотской для небесного, то есть бесконечного.
Дорогой Николай Николаич. Богатому красть, старому лгать, — недолго мне осталось жить, чтобы не говорить прямо всю правду людям, которых я люблю и уважаю, как вас. Разберите, что я говорю, и если неправда, — укажите, а если правда, то и мне при случае скажите такую же правду. Ваше молчание тяготило меня. Я дорожу и не перестану дорожить дружеским общением с вами.
Что вы делаете летом? Ясная Поляна, как и всегда, раскрывает вам свои любящие объятия. Надеюсь, что вы, если выедете, то не минуете нас и проживете чем дольше, тем радостнее для нас всех.
Я живу по-старому, расту и ближусь к смерти все с меньшим и меньшим сомнением. Все еще работаю и работы не вижу конца.
Обнимаю вас от всей души.
Ваш Л. Толстой.
383. H. H. Страхову
<неотправленное>
1881 г. Июня 1-5? Ясная Поляна.
Дорогой Николай Николаевич.
Мне всегда делается ужасно грустно, когда я вдруг с человеком, как вы, с которым мы всегда понимаем друг друга, вдруг упираюсь в тупик. И так мне сделалось грустно от вашего письма*.
Я сказал вам, что письма ваши мне не понравились, потому что точка зрения ваша неправильна; что вы, не видя того, что последнее, поразившее вас зло, произошло от борьбы, обсуживаете это зло. Вы отвечаете мне: «Я не хочу слышать ни о какой борьбе, ни о каких убеждениях, если они приводят к этому и т. д.». Но если вы обсуждаете дело, то вы обязаны слышать. Я вижу, что чумака 100-летнего убили жесточайшим образом колонисты* и юношу прекрасного Осинского* повесили в Киеве. Я не имею никакого права осуждать этих колонистов и тех, кто повесил Осинского, если я не хочу слышать ни о какой борьбе. Только если я хочу слышать, только тогда я узнаю, что чумак убил 60 человек, а Осинский был революционер и писал прокламации. Вас особенно сильно поразило убийство царя, вам особенно противны те, которых вы называете нигилистами. И то и другое чувства очень естественные, но для того, чтобы обсуживать предмет, надо стать выше этих чувств; а вы этого не сделали. И потому мне не понравились ваши письма. Если же я и потому, что вы упоминаете о народе, и потому, что вы особенно строго осуждаете это убийство, указывая, почему это убийство значительнее, чем все те убийства, среди которых мы живем, предположил, что вы считаете существующий русский государственный строй очень хорошим, то я это сделал для того, чтобы найти какое-нибудь объяснение той ошибки, которую вы делаете, не желая слышать ни про какую борьбу и вместе с тем обсуживая один из результатов борьбы. Ваша точка зрения мне очень, очень знакома (она очень распространенная теперь и очень мне не сочувственна). Нигилисты — это название каких-то ужасных существ, имеющих только подобие человеческое. И вы делаете исследование над этими существами. И по вашим исследованиям оказывается, что даже когда они жертвуют своею жизнью для духовной цели, они делают не добро, но действуют по каким-то психологическим законам бессознательно и дурно.
Я не могу разделять этого взгляда и считаю его дурным. Человек всегда хорош, и если он делает дурно, то надо искать источник зла в соблазнах, вовлекавших его в зло, а не в дурных свойствах гордости, невежества. И для того, чтобы указать соблазны, вовлекшие революционеров в убийство, нечего далеко ходить. Переполненная Сибирь, тюрьмы, войны, виселицы, нищета народа, кощунство, жадность и жестокость властей — не отговорки, а настоящий источник соблазна.
Вот что я думаю. Очень жалею, что я так не согласен с вами, но не забывайте, пожалуйста, что не я обсуживаю то зло, которое творится; вы обсуживаете, и я сказал только свое мнение, и не мнение, а объяснение, почему мне не нравятся ваши письма. Я только одного желаю, чтобы никогда не судить и не слышать про это.
Как жаль, что вы не приедете летом. И для меня жаль и за вас очень жаль. Сидеть в Петербурге летом, должно быть, ужасно. Да особенно еще хворая. Может быть, вы еще устроитесь. Как бы хорошо было. Пожалуйста, не сердитесь на меня и не думайте, что я читаю вас невнимательно. Обнимаю вас*.
Ваш
384. С. А. Толстой
1881 г. Июня 11. Крапивна.
2-й час после полудня. Крапивна*. Дошел хуже, чем я ожидал. Натер мозоли, но спал, и здоровьем чувствую лучше, чем ожидал. Здесь купил чуни пенечные, и в них пойдется легче. Приятно, полезно и поучительно очень. Только бы дал бог нам свидеться здоровым всей семьей, и чтоб не было дурного ни с тобой, ни со мной, а то я никак не буду раскаиваться, что пошел. Нельзя себе представить, до какой степени ново, важно и полезно для души (для взгляда на жизнь) увидать, как живет мир божий, большой, настоящий, а не тот, который мы устроили себе и из которого не выходим, хотя бы объехали вокруг света.
Дмитрий Федорович идет со мной до Оптиной. Он тихий и услужливый человек. Ночевали мы в Селиванове у богатого мужика, бывшего старшины, арендатора. Из Одоева напишу и из Белева напишу. Я очень берегу себя и купил нынче винных ягод для желудка.
Прощай, душенька, целую тебя и всех.
Если бы ты видела вчера на ночлеге девочку Мишиных лет, ты бы влюбилась в нее — ничего не говорит и все понимает, и на все улыбается, и никто за ней не смотрит.
Главное новое чувство это — сознавать себя и перед собой, и перед другими только тем, что я есмь, а не тем, чем я вместе со своей обстановкой. Нынче мужик в телеге догоняет. «Дедушка! куда бог несет?» — В Оптину. — «Что ж там и жить останешься?» И начинается разговор.
Только бы тебя не расстроивали большие и малые дети, только бы гости не были неприятные, только бы ты сама была здорова, только бы ничего не случилось, только бы… я делал все самое хорошее, и ты тоже, и тогда все будет прекрасно.
385. И. С. Тургеневу
1881 г. Июня 26-27? Ясная Поляна.
Очень хочется побывать у вас, дорогой Иван Сергеевич. Мне так было в последнее свиданье* хорошо с вами, как никогда прежде не было. И как ни странно это сказать, но я чувствую, что я теперь только после всех перипетий нашего знакомства* вполне сошелся с вами и что теперь я все ближе и ближе буду сходиться с вами.
Паломничество мое удалось прекрасно*. Я наберу из своей жизни годов 5, которые отдам за эти 10 дней. Я бы сейчас поехал к вам, но после моего возвращения случилось со мной то, чего не бывало, — флюс, который не давал мне ни есть, ни спать 6 суток. Я нынче первый день встал и слаб, как после тифа. Во вторник жена едет в Москву, а я остаюсь караулить дом. Когда она вернется, тогда, то есть между 5 и 10 июля, очень хочу съездить к вам*. Очень рад буду возобновить знакомство с Яковом Петровичем*, которому передайте мой поклон. Наши все благодарят вас за память, а я дружески жму вашу руку.
386. В. И. Алексееву
1881 г. Ноября 15–30? Москва.
Спасибо вам, дорогой Василий Иванович, за письмо ваше*.
Думаю я об вас беспрестанно и люблю вас очень. Вы недовольны собой, что же мне-то сказать про себя? Мне очень тяжело в Москве. Больше двух месяцев я живу и все так же тяжело. Я вижу теперь, что я знал про все зло, про всю громаду соблазнов, в которых живут люди, но не верил им, не мог представить их себе, как вы знали, что есть Канзас по географии, но узнали его только, когда приехали в него*. И громада этого зла подавляет меня, приводит в отчаяние, вселяет недоверие. Удивляешься, как же никто не видит этого?
Может быть, мне нужно было это, чтобы яснее найти свой частный путь в жизни. Представляется прежде одно из двух: или опустить руки и страдать бездеятельно, предаваясь отчаянию, или мириться со злом, затуманивать себя винтом, пустомельем, суетой. Но, к счастью, я последнего не могу, а первое слишком мучительно, и я ищу выхода. Представляется один выход — проповедь изустная, печатная, но тут тщеславье, гордость и, может быть, самообман и боишься его; другой выход — делать доброе людям; но тут огромность числа несчастных подавляет. Не так, как в деревне, где складывался кружок естественный. Единственный выход, который я вижу, — это жить хорошо — всегда ко всем поворачиваться доброй стороной. Но этого все еще не умею, как вы. Вспоминаю о вас, когда обрываюсь на этом. Редко могу быть таким — я горяч, сержусь, негодую и недоволен собой. Есть и здесь люди. И мне дал бог сойтись с двумя. Орлов один, другой и главный Николай Федорович Федоров. Это библиотекарь Румянцевской библиотеки. Помните, я вам рассказывал. Он составил план