«Московские ведомости», которые вовсе не интересны, и не людей, а те условия жизни, при которых возможно все то, что возможно у нас. Я давно тебе хотел написать это. И нынче рано утром, с свежей головой, высказываю то, что думаю об этом. Заметь при этом, что есть мои писания в 10 000 экземплярах на разных языках, в которых изложены мои взгляды. И вдруг по каким-то таинственным письмам, появившимся в английских газетах, все вдруг поняли, что я за птица! Ведь это смешно. Только те невежественные люди, из которых самые невежественные это те, что составляют двор, могут не знать того, что я писал, и думать, что такие взгляды, как мои, могут в один день вдруг перемениться и сделаться революционными. Все это смешно. И рассуждать с такими людьми для меня и унизительно, и оскорбительно.
Боюсь, что ты будешь бранить меня за эти речи, милый друг, и обвинять в гордости. Но это будет несправедливо. Не гордость. А те основы христианства, которыми я живу, не могут подгибаться под требования нехристианских людей, и я отстаиваю не себя и оскорбляюсь не за себя, а за те основы, которыми я живу.
Пишу же заявление и подписал, потому что, как справедливо пишет милый Грот, — истину всегда нужно восстановить, если это нужно. Те же, которые рвут портреты, совершенно напрасно их имели*.
Вот как я разболтался натощак. И боюсь, что не отвечу на что-нибудь существенное и не скажу, что нужно. Если так, напишу послезавтра в Чернаву. Получил Ивана Александровича письмо Леве* и прочел его. Из него понял отчасти их там работу. Пошу буду направлять к нему. Целую его, Таню. Нынче надеюсь получить о ней известие. Богоявленский ужасно слаб, но не хуже. Спасибо милому Ванечке. Надеюсь, что его болезнь прошла. Иначе бы ты написала.
Екатерина Ивановна* отправляется к Стебуту.
Целую тебя крепко
Л. Т.
191. И. И. Горбунову-Посадову и Е. И. Попову
1892 г. Марта 23. Москва.
Письмо ваше, милые друзья Иван Иванович и Евгений Иванович, писано вместе, и отвечать позвольте вам вместе. Я получил его только вчера*. Оно проехало из Чернавы в Москву.
1) О книгах для воспитания. Книг таких много, и надо подумать. «Эмиль» Руссо непременно должен стоять в главных. Эскироса не знаю*. Еще не могу вспомнить и многого не знаю. Но если узнаю и вспомню, напишу. Да, В. Гюго «Бедные люди».
Спасибо, что написали о поляке*. Буду помнить. Сближение с поляками особенно радостно. Они дальше от нас, чем африканцы, а должны бы быть близки. В столовых в Моршанском уезде с Келером, другом Шаховского Д. И., жил и работал один поляк. Я нынче это узнал. И так было приятно.
Слышал я про статью Щеглова, вспомнил про ваше любовное отношение к нему и порадовался за вас*. Нет, Евгений Иванович, это хорошо, хорошо, и это хорошо. Самому не надо быть причиной поругания, а поругание без причины в себе — баня.
Поша пишет из Самары. И по письмам их, Левы и Поши, радуюсь за обоих.
Что вам сказать, милые друзья (Евгений Иванович спрашивает про это), о моей жизни? Чертков за меня испугался. Это он слишком любит меня. Я, может быть, напрасно показал и дал списать письмо жене*, но я писал его от души жене и не думал о его распространении, а если так случилось, то беды, главное, греха, большой нет. Лучше было вовсе не писать, и писать и не показывать, но знаю, что никакого во мне такого дьявола задора или тщеславия в это время особенного не было. Скорее меньше, чем всегда. Одно главное чувство усталости, стыда за свое дело, недовольства собою и сознания, что надо кончать, не перед людьми, а перед своим богом.
Знаете вы рассказ из «Прологов» о том, как монах взял к себе в дом с улицы нищего в ранах и стал ходить за ним, обмывать и перевязывать раны. Нищий сначала был рад; но прошло несколько недель, во время которых нищий становился все мрачнее и мрачнее, раздраженнее и раздраженнее, и наконец, когда в один день монах подошел к нему, чтобы перевязать его раны, нищий с злостью закричал на него: не могу видеть лица твоего, уйди ты от меня, ненавижу тебя, потому что вижу, что то, что ты делаешь, ты делаешь не для меня, ты не любишь меня, а только мной спастись хочешь. Отнеси меня назад, на угол улицы. Мне легче было там, чем здесь принимать твои услуги*.
Вот такое же я чувствую отношение к нам народа и чувствую, что так и должно быть, что и мы им спастись хотим, а не его просто любим — или мало любим.
То, что вы думаете о семейной жизни, пишите. Только не программу, а что есть, то выкладывайте. Сейчас увидите, есть ли что выкладывать. Я думаю — да.
Целую вас всех и люблю.
Л. Т.
23 марта.
192. Жоржу дюма
<перевод с французского>
1892 г. Апреля 1. Москва.
Уже довольно давно я отложил в сторону ваше письмо*, чтобы на него ответить на досуге, но до сих пор у меня поистине не было времени.
Я думаю, что вы совершенно правы, предполагая, что перемена, о которой я говорю в «Исповеди», произошла не сразу, но что те же идеи, которые яснее выражены в моих последних произведениях, находятся в зародыше в более ранних. Эта перемена показалась мне неожиданной потому, что я неожиданно ее осознал. Мне кажется также, что ваша мысль рассматривать книгу «О жизни» как поворотный пункт вполне верна. Я очень желал бы помочь вам в вашей работе*, но, к сожалению, не могу этого сделать, так как не имею времени и не знаю, как за это взяться.
Примите, милостивый государь…
193. И. Б. Файнерману
1892 г. Апреля 3 или 4. Москва.
Давно уже получил ваше письмо, дорогой Исаак Борисович, и тогда не успел ответить. Очевидно, вы писали под впечатлением слухов, что меня посадили или сделали надо мной какое-либо насилие*. К сожалению для меня и к счастью для делающих насилие, ничего подобного не случилось, и я вижу, что вокруг меня насилуют моих друзей, а меня оставляют в покое, хотя, если кто вреден им бы должен быть, то это я. Очевидно, я еще не стою гонения. И мне совестно за это.
Хилкова водворяют среди духоборцев. Это все, что я знаю про него*. Сведение это я получил через Бирюкова, который теперь в Самаре с сыном Львом. На днях же узнал, что Рощина взяли с жандармами от Алмазова, у которого он жил, и свезли в Воронежский острог*.
Письмо ваше во всяком случае мне было радостно, и очень благодарю вас за него. Как бы привел бог в такое положение, в котором оно бы было кстати.
Я теперь в Москве, на святой возвращаюсь в Бегичевку. Друзья наши там живут, трудятся и тяготятся той нравственной тяготой, которая связана с делом. Нельзя представить себе, до какой степени тяжело быть в положении распорядителя, раздавателя и по своему выбору давать или не давать. А все дело в этом. Очень тяжело, но уйти нельзя. И я томлюсь поскорее выбраться отсюда.
Я все кончаю свое писание и все не могу кончить*. Как вы живете? Не забывайте меня, пишите хоть изредка.
Прокопенко с вами или нет? Я получил от него письмо с приговором павловских крестьян, но не разобрал откуда*. Передайте ему мой привет. Также вашей жене.
Любящий вас Л. Толстой.
194. H. H. Страхову
1892 г. Апреля 24. Бегичевка.
Спасибо вам за ваше письмо*, дорогой Николай Николаевич. Всегда с особенно приятным чувством распечатываю письмо с вашим почерком на адресе. Книгу вашу «Мир как целое»* я получил в Москве и прочел предисловие, прочел и вашу статью в «Новом времени»*. Вы выразили в ней ваше несогласие со мной. Хорошо в ней и очень то, что она трактует с искренностью — и потому серьезностью и заразительностью — о самых важных предметах в мире, «о том, что единое на потребу», но мне кажется, что хотя и три ступени совершенства верны, их определение не верно; право есть произведение общества, милосердие есть известное действие, святость есть известное состояние, и очень неопределенное, или недостижимый идеал. Ну, да я, может быть, ошибаюсь, я пишу, вспоминаю свое впечатление при чтении, и вы не приписывайте важности моим словам.
«Соединение и перевод Евангелий», кажется, вышел неполный*. Если это так, то мне не нужно его. Если же полный, то пришлите один экземпляр, хоть сюда. Очень вам благодарен и за это, и за «Parerga»*.
Очень рад вашему хорошему состоянию. Неужели вы все лето проведете в Петербурге? Мы теперь с Машей здесь одни. Очень много дела. Но в последнее время мне стало нравственно легче. Чувствуется, что нечто делается и что твое участие хоть немного, но нужно. Бывают хорошие минуты, но большей частью, копаясь в этих внутренностях в утробе народа, мучительно видеть то унижение и развращение, до которого он доведен. И они всё его хотят опекать и научать. Взять человека, напоить пьяным, обобрать, да еще связать его и бросить в помойную яму, а потом, указывая на его положение, говорить, что он ничего не может сам и вот до чего дойдет предоставленный самому себе — и, пользуясь этим, продолжать держать его в рабстве. Да только перестаньте хоть на один год спаивать его, одурять его, грабить и связывать его и посмотрите, что он сделает и как он достигнет того благосостояния, о котором вы и мечтать не смеете. Уничтожьте выкупные платежи, уничтожьте земских начальников и розги, уничтожьте церковь государственную, дайте полную свободу веры, уничтожьте обязательную воинскую повинность, а набирайте вольных, если вам нужно, уничтожьте, если вы правительство и заботитесь о народе, водку, запретите — и посмотрите, что будет с русским народом через 10 лет. Скажут, что это невозможно. А если невозможно, то невозможно ничем помочь, и чем больше заботиться о народе, тем будет все хуже и хуже, как это и шло и идет. И вся деятельность правительственная не улучшает, а ухудшает положение народа, и участвовать в этой деятельности — грех. Ну вот разболтался — простите. Целую вас.
Любящий вас Л. Т.
195. П. В. Засодимскому
1892 г. Мая 16. Бегичевка.
Простите, что пишу на открытом несколько слов*. Очень занят. Я писал Сопоцько и зову его. Благодарю вас, что обратились ко мне*. Статьи не успею*. Роман очень желаю прочесть. Мне всегда нравится и то, что вы пишете, и большей частью то, что не нравится либералам*. Матвей Николаевич у нас и любит вас не меньше,