мичман делал предложение. Но, кажется, все обошлось благополучно.
Жизнь наша идет по-старому, и ты правду пишешь, что жалко и больно будет многим, когда она прекратится. На днях была Ольга Фредерикс: у них, у ее матери и тетки, как я знаю, сложилась такая легенда, что мама мученица, святая, что ей ужасно тяжело нести посланный в моем лице крест, и потому все эти дамы и Ольга Фредерикс всегда очень дурно действуют на мама. И вот случилось, что тетя Таня и Ольга Фредерикс стали разговаривать о воспитании детей, и я сказал свое мнение, что детей надо уважать, как посторонних, и мама вдруг начала не возражать, а пикировать меня, и это меня раздражило. Ничего не было сказано неприятного, но осталось у меня очень тяжелое впечатление, тем более что таких стычек — не то, чтобы раздраженных, как прежде, но чуть-чуть недоброжелательных, уже давно не было. Но вчера мы заговорили, и я сказал ей, что меня очень огорчил этот разговор, то, что она несправедливо придиралась ко мне, и она так просто и добро сказала: «Да, это правда, я была раздражена, не в духе, и мне кажется, что никто меня не любит и все уходят от меня». И мне так стало жаль ее, и я так радостно полюбил ее. Вот тебе образец наших отношений и нашей внутренней жизни. Я боюсь, что ты слишком привык осуждать. Себя, себя давай пробирать и осуждать, а люди всякие богу нужны. И мы слишком избалованы и счастливы тем, все-таки высшим против среднего уровня, нравственным складом нашей семьи.
За это время многое начинаю, кое-что записываю, но ничего не кончил, кроме маленькой статьи по случаю двух противоположных и очень характерных писем Зола и Дюма, которые мне прислал редактор «Revue des Revues»*. Я в статье* подчеркиваю глупость речи Зола и провиденье Дюма и высказываю слегка свои мысли и об науке и о том, что только усвоение людьми христианского мировоззрения спасет человечество, то есть намеки на то, что я говорю в большой статье*. Я послал эту статью Villot через А. М. Кузминского, который поехал в Петербург, — для журнала J. Simon «Revue de Famille»*.
Сию минуту прервала это мое письмо мама, пришедшая в великом волнении: она изругала Андрюшу за то, что застала его около Таньки Цветковой, за которой, кажется, ухаживает Миша Кузминский. Всё это подозрения, кажется, несправедливые. Я говорил сейчас по этому случаю с Андрюшей. Он, кажется, не виноват, но Миша, который опасный товарищ.
У нас теперь Фере с женой и Катерина Ивановна Баратынская.
Целую тебя. Пиши больше.
Привет Бибикову.
214. H. H. Ге (отцу)
1893 г. Июля 10. Ясная Поляна. 10 июль.
Получил ваше письмо*, дорогой друг, очень был обрадован им и благодарю, а напишу мало — некогда. Радуюсь, что вы довольны своей картиной. Я ее видел во сне.
Об искусстве я все думаю и начинал писать. Главное то, что его нет. Когда я сумею это высказать, то будет очень ясно. Теперь же не имею права этого говорить.
Мысль ваша написать воспоминания о Герцене прекрасная*. Только не торопитесь; а постарайтесь поподробнее, то есть ничего не забыть и посжатее написать. Я кончил свое* и теперь бросаюсь то на то, то на другое: статью об искусстве не кончил и еще написал статью о письмах Зола и Дюма о современном настроении умов. Мне показалось очень интересно: глупость Зола и пророческий, поэтический голос Дюма. Пошлю в «Северный вестник» и парижский журнал Жюль Симона «Revue de Famille»*. Что дорогой Колечка?* Пусть напишет мне. Привет Петруше*, Рубанам. Мы завтра едем на 10 дней в Бегичевку. У нас всё по-старому. Лева все там, но ждем его.
Любящий друг
Л. Толстой.
215. Н. С. Лескову
1893 г. Июля 10. Ясная Поляна.
Начал было продолжать одну художественную вещь*, но, поверите ли, совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают, или я отживаю? Испытываете ли вы что-нибудь подобное?
Еще начал об искусстве и науке*. И это очень и очень забирает меня и кажется мне очень важным.
Л. Толстой.
216. H. H. Страхову
1893 г. Июля 13. Бегичевка.
Получил ваше письмо*, дорогой Николай Николаевич, и был им очень обрадован, так как давно скучал по известиям о вас. Мы, как вы увидите, в Бегичевке, где пробудем до 20, а после будем в Ясной, где, как всегда, все будем очень рады видеть вас. Вам нравится славянофильский кружок, а мне бы он очень не понравился, особенно если Розанов — лучший из них*. Мне его статьи и в «Вопросах» и в «Русском обозрении» кажутся очень противны*. Обо всем слегка, выспренно, необдуманно, фальшиво возбужденно и с самодовольством ретроградно. Очень гадко. Вы доброе дело сделаете, если внесете свободомыслие. А лучше всего бы уговорить их заниматься только контролем*. А то употреблять мысль и слово на то, чтобы противодействовать истине, совершенно нецелесообразно. Я вообще последнее время перед смертью получил такое отвращение к лжи и лицемерию, что не могу переносить его спокойно даже в самых малых дозах. А в славянофильстве есть много самого утонченного и того и другого.
Читали ли вы статью Милюкова о славянофилах? Я прочел часть, и что прочел, то мне понравилось*. Но я не под этим впечатлением пишу о славянофилах, а, вероятно, потому, что не в духе, за что вы меня простите. Здесь мы кончаем наше глупое дело, продолжавшееся два года, и, как всегда, делая это дело, становишься грустен и приходишь в недоумение, как могут люди нашего круга жить спокойно, зная, что они погубили и догубляют целый народ, высосав из него все, что можно, и досасывая теперь последнее, рассуждать о боге, добре, справедливости, науке, искусстве. Я свою статью кончил. Она переводится. Я уже теперь смотрю на нее со стороны и вижу ее недостатки, и знаю, что она пройдет бесследно (пока я писал, я думал, что она изменит весь мир). Теперь я написал и только поправляю статейку о речи Зола к студентам и письме прекрасном по этому случаю Дюма в «Gaulois». Пошлю в «Revue de Famille»*. Но хочется теперь написать о положении народа, свести итоги того, что открыли эти два года*. Прощайте пока, целую вас. У нас все здоровы, кроме Левы. Он еще на кумысе, но все хворает.
Любящий вас
Л. Толстой.
13 июля.
217. Рафаилу Лёвенфельду
1893 г. Августа 17. Ясная Поляна.
Милостивый государь, я вам телеграфировал, прося остановить печатание 12 главы*. Это крайне необходимо, и если бы даже она была отпечатана, то надо уничтожить напечатанное и сделать следующие при сем прилагаемые изменения.
Это необходимо не только для избежания неприятностей и для успеха книги, но для моей совести. По нескромности какого-то из моих приятелей, давшего эту главу английскому корреспонденту, было напечатано и перепечатано во многих газетах описание казни в Орле. Описание это подняло бурю в русских правительственных сферах, и всей книге придано ложное значение обличения русских порядков, и потому все, кому эта книга неприятна, накинутся на отыскивание неточностей. Некоторые из этих неточностей мне указаны моими друзьями, и вот я спешу исправить их*.
Очень убедительно прошу вас сделать эти поправки как в немецком, так и в русском тексте, который вы передали печатать. Неисполнение моей этой просьбы очень огорчило бы меня. Пожалуйста же, сделайте это и известите меня. С совершенным почтением
Л. Толстой.
Надеюсь, что изменения написаны так ясно, что не затруднят вас.
218. Н. С. Лескову
1893 г. Октября 20. Ясная Поляна.
Дорогой Николай Семенович.
Я очень благодарен вам за ваше сердечное участие во мне и советы, и не так, как это обыкновенно говорят иронически, а искренно тронут этим. Вы правы, что если посылать, то в английские газеты. Я так и сделаю, если пошлю, и в английские и в немецкие*. Говорю: если пошлю, потому что все не кончил еще. Я не умею написать сразу, а все поправляю. Теперь и опоздал. И сам не знаю, что сделаю. Я верю в таких делах внутреннему голосу и отдаюсь и ему, и самим событиям. Голос говорит почти постоянно, что это надо сделать. Тут не только протест, но и совет молодым, и неопытным, который старику не следует скрывать. А другое это то, что если следует послать, то это напишется хорошо. До сих пор этого нет, поэтому еще медлю.
Вчера я прочел повесть Потапенко в «Северном вестнике». Какая мерзость!* Решительно не знают люди, что хорошо и что дурно. Хуже — думают, что знают, и что хорошо именно то, что дурно. Положительно можно сказать, как про наши школы, что они не только не полезны, но прямо вредны, если ими исполняется все тот же мрак. Вся наша беллетристика всех этих Потапенок положительно вредна. Когда они напишут что-нибудь не безнравственное, то это нечаянно. А критики-то распинаются и разбирают, кто из них лучше. Все лучше. Эта повесть Потапенко была для меня coup de grâce*. Я давно уж подумывал, что вся эта беллетристика, со включением, и очень, всех Зола, Бурже и т. п., есть бесполезная пакость, а теперь это стало для меня полной несомненностью.
Прощайте, будьте здоровы и бодры духом. Радуюсь возможности увидать вас в Москве в ноябре.
Л. Толстой.
219. С. А. Толстой
1893 г. Октября 20. Ясная Поляна.
Ждал известий о Леве, о решении его и Захарьина. Вчера хотел ему написать, да был так вял и так зачитался вечером, что пропустил время. Зачитался я «Северным вестником», повестью Потапенко*,— удивительно! Мальчик 18 лет узнает, что у отца любовница, а у матери любовник, возмущается этим и выражает свое чувство. И оказывается, что этим он нарушил счастье всей семьи и поступил дурно. Ужасно. Я давно не читал ничего такого возмутительного! Ужасно то, что все эти пишущие, и Потапенки, и Чеховы, Зола и Мопасаны*, даже не знают, что хорошо, что дурно; большей частью, что дурно, то считают хорошим и этим, под видом искусства, угощают публику, развращая ее. Мне эта повесть была coup de grâce*, уяснившая то, что давно смутно чувствуется. Еще там о сумасшествии и преступности интересно было. Вчера я много писал, — все о религии*,— и потом объелся за завтраком и весь вечер был вял. Нынче Маша с Верой поехали в Тулу. Маша повезла больных. Я утром много писал, все то же, — и пошел им навстречу, дошел до Басова и вернулся, они меня нагнали в засеке. И теперь пишу, и очень хорошо. О Ванечке поминаю часто, скажи ему, что в корзинке