что приемы эти хороши — духовные, но неправдивость в том, что все это делается в сапогах, при исповедании отрицания всего этого. Тут неправдивость, и it is not fair*, потому что если бы он стал в те общие условия всех Трескиных, Олсуфьевых, Всеволожских, он не имел бы тех особенных преимуществ, которые он имел в своем положении с сапогами*. Знаю, что ты будешь говорить, что я вижу, чего нет, но, душа моя, милый друг, я вижу то, что должно быть, как бы оно уже было. Если бы я видел, что Андрюша в дурной болезни и не лечится, не мог бы я быть спокоен. То же и теперь с тобой. Я вижу тебя, как человека, который лег на рельсы и не видит поезда, а поезд надвигается, и если человек со всей возможной поспешностью не вскочит, он будет раздавлен. Может быть, ты скажешь: и страдания могут быть хороши. Но тут не страдания, а осквернение себя, грех, который не может быть на пользу, — грех лжи. Распутай все прежде, чтобы не было ничего скрытого, и потом обсуди. И ты увидишь, что и обсуживать нечего, а можно только содрогаться от той ужасной опасности, в которой находишься.
Ведь если я думал, мечтал о твоей жизни, то мне представлялось или семья, в которую ты вносишь все то хорошее, что можешь внести, и получаешь или — не скажу радости, но большие чувства, которые связаны с ней, или целомудренная духовная жизнь, любовная вроде той, какой жила твоя тезка Татьяна Александровна*. Я видел даже эти черты. Видел и черты семейности. Обе дороги хорошие, и ты стояла на распутье их, и вдруг вижу, что ты бросила и ту и другую и вниз головой прицеливаешься слететь в вонючую яму. Остановись, ради бога. Я понимаю, что ты разбежалась, и тебе трудно. Но ведь это трудно только на 5 минут.
То я писал вчера ночью. Кое-что приписываю, и это пишу нынче утром, во вторник, с свежей головой и с самым напряженным вниманием, вникая во все дело и пересматривая его. Боюсь только, что ты скажешь, подумаешь, что я воспользовался твоим доверием, злоупотребил им, что я стар, щепетилен, преувеличиваю, и раскаешься в том, что сказала мне. Пожалуйста, не раскаивайся. Мне хорошо и в глубине души радостно от этого сближения с тобой, и думаю, что, может быть, и тебе будет это хорошо. Думаю так, потому что это все вызвано только любовью хорошей, и от нее худого быть не может. Что дурного есть в моем чувстве, я уберу, постараюсь убрать, и останется только хорошее и к нему. И даже так и есть.
Я спросил про дневник, можно ли мне прочесть. Он смутился и долго не мог ответить. Наконец, уж долго после сказал: прочтите, но вы уж совсем возненавидите меня. Разве это хорошо?
232. В. Г. Черткову
1894 г. Мая 12. Ясная Поляна.
Боюсь, что письмо жены смутило вас особенно потому, что мне не удалось скоро после него написать и объяснить его значение*. Случилось так, что жена, приехав на два дня из Москвы, ездила в Тулу по делам, вернулась домой измученная, а я в этот же день уехал к Булыгину и отчасти для покупки вам сруба (что мне доставляет только удовольствие) и вернулся поздно. Ее это огорчило, и она написала вам письмо. Кроме того, Татьяна Андреевна не будет жить у нас, вас, как поддерживающего во мне то, что ей страшно во мне, она опасается. Она боится тоже, что будет одинока. Я ж имел неосторожность сказать, что у вашего Димы не так как у Ванечки, нет игрушек. И вот она написала вам письмо. Если вы спросите меня: желает ли она, чтобы приехали? Я скажу: нет; но если вы спросите: думаю ли я, что вам надо приехать? — думаю, что да. Как я ей говорил, так говорю и вам: если есть между вами что-нибудь недоброе, то надо употребить все силы, чтоб это не было и чтобы точно была любовь. И это можно, и я знаю, что вы можете это и она может и почти готова к этому. Так вот. А нынче я решил прибавить к жилью не избу, а помещение в амбаре. Корову достать можно. Об эпидемических болезнях не спрашивайте, они всегда есть. Но деревня довольно далека, сажен 80. От Тернера получил нынче письмо, он возвращает рукопись, прислать ли ее вам?*
Торопят на почту. Простите, что нехорошо, и пишите как можно любовнее, и будет верно.
Л. Т.
233. Н. С. Лескову
1894 г. Мая 14. Ясная Поляна.
14 мая 94 г.
Николай Семенович, в последнее время мне привелось так очевидно неправдиво употреблять обычные в письмах эпитеты, что я решил раз навсегда не употреблять никаких, и потому и перед вашим именем не ставлю теперь ни одного из тех выражающих уважение и симпатию эпитетов, которые совершенно искренно могу обратить к вам.
То, что я писал о том, что мне опротивели вымыслы, нельзя относить к другим, а относится только ко мне, и только в известное время и в известном настроении, в том, в котором я вам писал тогда*. Притом же вымыслы вымыслам рознь. Противны могут быть вымыслы, за которыми ничего не выступает. У вас же этого никогда не было и прежде, а теперь еще меньше, чем когда-нибудь. И потому в ответ на ваш вопрос* говорю, что желаю только продолжения вашей деятельности, хотя это желание не исключает и другого желания, свойственного нам всем для себя, а потому и для людей, которых мы любим, чтобы они, а потому и дело их вечно, до смерти совершенствовалось бы и становилось бы все важнее и важнее, и нужнее и нужнее людям, и приятнее богу. Всегда страшно, когда близок к смерти, я говорю это про себя, потому что все больше и больше чувствую это, что достаешь из своего мешка всякий хлам, воображая, что это и это нужно людям, и вдруг окажется, что забыл и не вытряхнул забившееся в уголок самое важное и нужное. И мешок отслуживший бросят в навоз, и пропадет в нем задаром то одно хорошее, что было в нем. Ради бога, не думайте, что это какое-нибудь ложное смирение. Нашему брату, пользующемуся людской славой, легче всего подпасть этой ошибке: уверишься, что то, что люди хвалят в тебе, есть то самое, что нужно богу, а это нужное богу так и останется и сопреет.
Так вот это страшно всем нам, старым людям, я думаю, и вам. И потому жутко перед смертью и надо шарить хорошенько по всем углам. А у нас еще много там сидит хорошего.
Пока прощайте. Желаю, чтобы письмо это застало вас в Петербурге и в добром телесном и душевном состоянии.
Лев Толстой.
234. А. Н. Дунаеву
1894 г. Мая 23. Ясная Поляна.
Спасибо за ваше письмо*, особенно за последнюю выписку о казни анархистов*. Как много развелось на свете писак и какой недостаток людей, которые писали бы то, что нужно. Вот именно жатва велика, а делателей мало. Надо бы, чтобы ни одно такое явление, даже как освящение банка митрополитом, не говоря уже о казни, памятках* и других подобных вопиющих противоречиях и жестокостях, не проходили бы без протеста. Надо бы выразить этот протест ясно, как умеешь, и пускать в обращение в заграничную печать, или хоть в рукописи, чтобы они видели, что есть люди, видящие и понимающие значение того, что делается, и чтобы слабые духом укреплялись.
Радуюсь на вашу рабочую жизнь. Не переработайте. Надеюсь, увидимся до Нижнего*.
235. В. В. Стасову
1894 г. Июня 12. Ясная Поляна.
Владимир Васильевич,
Очень рад, что вы цените деятельность Ге и понимаете ее*. По моему мнению, это был не то что выдающийся русский художник, а это один из великих художников, делающих эпоху в искусстве. Разница наших с вами воззрений на него та, что для вас та христианская живопись, которой он посвящал исключительно свою деятельность, представляется одним из многих интересных исторических сюжетов, для меня же, как это было и для него, христианское содержание его картин было изображение тех главных, важнейших моментов, которые переживает человечество, потому что движется вперед человечество только в той мере, в которой оно исполняет ту программу, которая поставлена ему Христом и которая включает в себя всю, какую хотите, интеллектуальную жизнь человечества. Это мое мнение отчасти и отвечает на ваш вопрос, почему я говорю о Христе*. Не говорить о Христе, говоря о жизни, человечестве, и о тех путях, по которым оно должно идти, и о требованиях нравственности для отдельного человека, все равно, что не говорить о Копернике или Ньютоне, говоря о небесной механике. О боге же я говорю, потому что это понятие самое простое, точное и необходимое, без которого говорить о законах нравственности и добра так же невозможно, как говорить о той же небесной механике, не говоря о силе притяжения, которая сама по себе не имеет ясного определения. Так же, как Ньютон, для того чтобы объяснить движение тел, должен был сказать, что есть что-то похожее на притяжение тела — quasi attrahuntur* так и Христос и всякий мыслящий человек не может не сказать, что есть что-то такое, от чего произошли мы и все, что существует, и как будто по воле которого всё и мы должны жить. Вот это есть бог — понятие очень точное и необходимое. Избегать же этого понятия нет никакой надобности, и такой мистический страх перед этим понятием ведет к очень вредным суевериям.
Ге письма я вам соберу, соберу его письма к дочерям*. Его разговоры — в особенности об искусстве, были драгоценны. Я попрошу дочь записать их и помогу ей в этом*. Особенная черта его была необыкновенно живой, блестящий ум и часто удивительно сильная форма выражения. Все это он швырял в разговорах. Письма же его небрежны и обыкновенны.
Желал бы очень повидаться.
Лев Толстой.
236. П. М. Третьякову
1894 г. Июня 7-14. Ясная Поляна.
14 июня 1894 г.
Павел Михайлович.
Вот 5 дней уже прошло с тех пор, как я узнал о смерти Ге, и не могу опомниться. В этом человеке соединялись для меня два существа, три даже: 1) один из милейших, чистейших и прекраснейших людей, которых я знал, 2) друг, нежно любящий и нежно любимый не только мной, но и всей моей семьей от старых до малых, и 3) один из самых великих художников, не говорю России, но всего мира. Вот об этом-то третьем значении