как и прежние мои посещения у вас, было так хорошо у вас, что остается особенно приятным воспоминанием это время*. По случаю «бессмысленных мечтаний» всеми силами стараюсь негодование заменить состраданием, но до сих пор безуспешно*. У нас дома все хорошо, кроме болезни Ванечки и отражения ее
<2> на жену. Передайте, пожалуйста, мой привет А. Ф. Мейендорф, Надежде Михайловне, Петру Васильевичу и Руфу Александровичу и Дебаш супругам. Радуюсь мысли увидать вас в Москве скоро.
Л. Толстой.
252. H. H. Страхову
1895 г. Января 27–28. Москва.
Дорогой Николай Николаевич.
Очень благодарю за присылку книги*. Непременно прочту то, на что вы указываете, и, вероятно, перечту и все. Посылаю корректуры очень измаранные. Пожалуйста, не дайте напечатать в безобразном виде*. Надо мне после вас пересмотреть еще раз. Я и пишу Гуревич*, чтобы мне прислали еще. Если вы будете добры просмотреть еще разик и поправить, что там неладно, то я очень буду благодарен. Мне не нравится этот рассказ. И в вашем отзыве я слышу неодобрение. Пожалуйста, напишите порезче все, что вы скажете об этом рассказе, говоря не со мною. Мне интересно знать: ослабела ли моя способность или нет. И если да, то это меня так же мало огорчит и удивит, как и то, что я не могу бегать так же, как 40 лет тому назад*.
Ну, пока прощайте. Целую вас.
Л. Толстой.
Письмо это вам передаст мой хороший знакомый Зиновьев, брат губернатора*.
253. H. H. Страхову
1895 г. Февраля 14. Москва.
14 ф. 1895
Дорогой Николай Николаевич!
Очень, очень вам благодарен за труд ваш чтения двукратного корректур и больше не смею утруждать вас*. Нынче я послал корректуры, исправленные, прямо в редакцию. Вашу книгу получил и очень благодарю, не из одной учтивости. Предисловие я прочел* — буду хранить вашу книгу не потому, что долг платежом красен, а потому, что приятно сказать то хорошее, что думал о вашем писанье; прочел и статью о Клод Бернаре*, пробежал о Феербахе* и начал обстоятельно сначала и прочел до половины о Гегеле*. Читаю не по дружбе к вам, а потому что все мне чрезвычайно интересно, и как начну, то тянет продолжать. В предисловии мне очень понравилось определение материализма и эмпиризма — ново и вместе с тем просто и ясно. Тоже понравилось начало о Гегеле, не знаю, что будет дальше. О Клоде Бернаре я знал более или менее главную мысль, но то, что вы говорите на странице 143, показалось мне не совсем ясно.
Вообще же мне кажется, что эта книга одна из лучших и интереснейших ваших книг. До свидания, дружески обнимаю вас.
Любящий вас Л. Т.
То, что пишу на этом листе, оторвите и сожгите. А именно, вот что: рассказ мой наделал мне много горя. Софье Андреевне было очень неприятно, что я отдал даром в «Северный вестник», и к этому присоединился почти безумный припадок (не имеющий никакого подобия основания) ревности к Гуревич. […] и мы все пережили ужасные дни. Она была близка к самоубийству, и только теперь 2-й день она опять овладела собой и опомнилась*. Вследствие этого она напечатала объявление, что рассказ выйдет в ее издании*, и вследствие этого писала вам, спрашивая о размере гонорара за лист. Она хотела потребовать с Гуревич гонорар и отдать его в литературный фонд*.
Пишу вам, как старому другу, чтобы объяснить свое положение и с просьбой замолвить где-нибудь словечко объяснения тому, что рассказ печатается одновременно в ее издании и «Посреднике». Я считаю, что это справедливо и таким образом уничтожает исключительность бесплатного пользования рассказом «Северным вестником». Если будете писать мне об этом, то пишите так, чтобы не видно было, что я писал вам об этом.
254. H. H. Страхову
1895 г. Марта 8. Москва.
Благодарю вас за себя и за бедную жену, дорогой Николай Николаевич. Ей особенно дорого сочувствие тех друзей, которые, как вы, не только любите нас, но и любили Ванечку*. Для меня эта смерть была таким же, еще более значительным событием, чем смерть моего брата*.
Такие смерти (такие, в смысле особенно большой любви к умершему и особенной чистоты и высоты духовной умершего) точно раскрывают тайну жизни, так что это
<2> откровение возмещает с излишком за потерю. Таково было мое чувство.
Софья Андреевна поразила меня. Под влиянием этой скорби в ней обнаружилось удивительное по красоте ядро души ее. Теперь понемногу это начинает застилаться. И я не знаю, радуюсь ли я тому, что она понемногу успокаивается, или жалею, что теряется тот удивительный любовный подъем духа. Хотя и года все больше и больше сближают нас, смерть эта еще более сблизила нас с нею и со всею семьею.
Я очень устал и потому нынче больше не пишу. Дружески обнимаю вас.
Любящий вас Л. Толстой.
8 марта 1895.
255. М. Л. Толстой
1895 г. Марта 18. Москва.
Милая Маша,
Вчера дядя Сережа говорил: как вам не совестно так мучить Машу. Только что она стала оправляться, а ее опять послали*. А я, слушая это, радовался, радовался и на то, как про то же, но с обратной стороны, говорил Чертков. Немножко тебя соблазняют рукава и все, что связано с ними, но меня всегда очень радует то, что в этих рукавах живут руки, всегда готовые служить людям — всем людям — то есть богу. Не отучай от этого эти руки и то сердце, которое посылает их. Только в этом жизнь и радость и всех тех, кто окружает тебя, и твоя. Главное, то, что истинное дело, истинная жизнь так не блестящи, не громки, не торжественны, а соблазны все — как тот полк гусар, который сейчас прошел с музыкой мимо окон, — блестящи, громки, притягательны; но не надо попадаться на это — по крайней мере, в своем сознании. На то соблазны и окружены блеском, что они пусты, а то бы никто и не взглянул на них. И на то и лишена истинная жизнь блеска, что она и без него — радостна и содержательна, или, скорее, содержательна и потому тихо притягательна.
У меня все голова болит и тяжела. Но хорошо. Мама́ пережила, кажется, период острой боли* и вступает в ту новую жизнь, которая открылась ей и которая есть ступень к верху, к свету. И я вижу это и радуюсь на это. И хотя как будто перед людьми совестно, радуюсь и благодарю бога — не страстно, восторженно, а тихо, но искренно, за эту смерть — в смысле плотском*,— но оживление, воскресение в смысле духовном, — и мам́, и мое. Нынче утром она плакала тихо, и мы хорошо поговорили с ней. Надеюсь, что ты не перемучишь себя, а главное, что этого не нужно будет. Впрочем, бог знает, что лучше. Будем только мы больше, лучше, шире и, главное, забывая себя и помня только бога, любить друг друга. Прощай, голубушка, целую тебя, Соню, Илью, Анночку. Теперь утро. Я ничего не писал, все думал и пасьянсы делал. А послезавтра едем с мама́ к Леве*.
Л. Т.
256. Джону Кенворти
1895 г. Марта 27. Москва.
Получил ваше письмо и книгу и брошюру*. Книга превосходно переведена и издана. Я перечел ее. В ней много недостатков, которых я не сделал бы, если бы писал ее теперь, но исправлять ее уже не могу. Главный недостаток в ней — излишние филологические тонкости, которые никого не убеждают: что такое-то слово именно так, а не иначе, надо понимать, — а напротив, дают возможность, опровергая частности, подрывать доверие ко всему. А между тем истинность общего смысла так несомненна, что тот, кто не будет развлекаться подробностями, неизбежно согласится с ним.
Брошюра ваша превосходна, особенно конец. Давно пора сказать народу то условие, при котором он достигает блага. Глядя на страдания народа, всегда страшно предъявлять к нему еще тяжелые требования. А это необходимо, и вы сделали это прекрасно.
Теперь скажу вам о том проекте, который в последнее время занимает меня. В последнее время я с нескольких сторон получил предложение денег, с просьбой употребить их на полезное для людей дело. Вместе с тем у меня все больше и больше накопляется материала: статей, книг, брошюр: русских, немецких, английских (удивительна в этом отношении безжизненность французов) одного и того же направления и духа, указывающих на невозможность продолжения существующего порядка вещей и на необходимость изменения его, и изменения не старыми, оказавшимися недействительными средствами: насильственным низвержением существующего порядка или попытками постепенного изменения его посредством участия в существующем правительстве, а религиозным усилием отдельных личностей, как это отлично выражено в вашем письме. Я говорю не свою программу, а только выражаю один несомненный признак, общий всем тем статьям и книгам, которые я получаю. То и другое обстоятельство: предложение денег и накопление книг и статей одного и того же характера, и часто очень сильных по мысли и по выражению, побуждает меня вернуться к давно уже занимавшей меня мысли основать в Европе, в свободном государстве, в Швейцарии, например, международный не журнал, а издание под одним и тем же заглавием, в одной и той же форме, книг и брошюр на четырех языках: французском, английском, немецком и русском, в котором бы печатались самым дешевым образом все сочинения, 1-ое, уясняющие истинный смысл человеческой жизни, 2-ое, указывающие несогласие нашей жизни с этим смыслом, и 3-ье, средства согласования того и другого. Общее заглавие всему ряду изданий можно бы дать «Возрождение», или что-нибудь подобное. Если можете мне прислать еще несколько ваших как первых, так и последних брошюр, пришлите мне*
Л. Толстой.
257. A. A. Толстой
1895 г. Марта 31. Москва.
Соня третьего дня начала писать это письмо* — не кончила и вчера заболела инфлуэнцией и нынче все еще нездорова и попросила меня дописать. А я очень рад этому, милый, дорогой старый друг. Телесная болезнь Сони, кажется, не опасна и не тяжела; но душевная боль ее очень тяжела, хотя, мне думается, не только не опасна, но благотворна и радостна, как роды, как рождение к духовной жизни. Горе ее огромно. Она от всего, что было для нее тяжелого, неразъясненного, смутно тревожащего ее в жизни, спасалась в этой любви, любви страстной и взаимной к действительно особенно духовно, любовно одаренному мальчику. (Он был один из тех детей, которых бог посылает преждевременно в мир, еще не готовый для них, один из передовых, как ласточки, прилетающие слишком рано и замерзающие.) И вдруг он взят был у нее, и в жизни мирской, несмотря на ее материнство, у нее как будто ничего не осталось. И она невольно приведена к необходимости подняться