бы я этого не написал, все мое письмо было бы неискренно, и я не мог бы тебе выразить мою радость.
Хотя я и стараюсь не иметь предилекции* к людям и нациям, шведы мне всегда были, еще с Карла XII, симпатичны. Интересны очень мне взгляды, верования той среды, в которой выросла и воспиталась твоя невеста. У ней могут быть теперь еще только задатки своего личного. Скрещение идей так же выгодно, как скрещение пород. Передай ее отцу и ей мою радость за твой выбор. Молодость ее есть не недостаток, а качество. Я не изменю никогда своего взгляда, что идеал человека есть целомудрие. И потому молодость есть не то что качество, но смягчающее вину обстоятельство. М. А. Цурикова, которая, как мы вчера узнали, выходит замуж, могла бы и воздержаться и дожить век в целомудрии, но 17-летняя девочка не виновата, если ей все говорят, что это надо и хорошо. Впрочем, и этого нельзя сказать. Иногда молодой легче, а пожилой труднее. Les mariages se font dans les cieux*.
Как меня поразило, когда я в первый раз услыхал это изречение, так и осталось до сих пор. Есть какая-то стихийная, непреодолимая сила, которая производит настоящие браки, то есть те, которые продолжают род. Одно надо всеми силами стараться как мужчине, так и женщине (особенно женщине, для нее соблазн сильнее), не уйти всему в продолжение рода, в семью, как бы сказать не я буду делать то, что должно, а те, которых я произведу и воспитаю, — не перенести на потомство обязанность хорошей, божеской, служащей человечеству жизни, а самому жить ею. Это очень опасно в хороших семьях.
У нас все по-хорошему. Тяжело от суеты, но живем дружно. Напиши поподробнее о семье, о матери, Geschwister’ax* и о характере Доры. Целую тебя.
Л. Т.
283. М. М. Холевинской
1896 г. Февраля конец. Никольское-Горушки.
Дорогая Марья Михайловна.
Сейчас прочел ваше письмо к Тане* и не могу вам выразить, как оно огорчило меня. Виною всему я, и меня-то оставляют в покое, а мучают по выбору — мне кажется, они это нарочно делают — тех людей, которым труднее всего переносить эти их нравственные истязания. И вот
они выбрали вас*. Хочу попробовать написать в Петербург о том, что если они хотят противодействовать вреду, который я произвожу, то им следует направить свою деятельность не на кого другого, как на меня*. Самое главное, мне кажется, в этого рода делах — то, чтобы не дать им извращать роли и не позволять им становиться в роли обвинителей, ни себе в роли обвиняемых, или, что хуже всего, признающего свою вину и желающего скрыть ее. Я рассуждаю об этом теоретически, очень может быть, что на практике я не сумел бы удержать свое положение, но теоретически я все-таки считаю, что нужно не забывать своего положения обвинителя и обличителя того самого, вследствие которого они употребляют против нас насилие. Они могут отбирать, жечь книги, перевозить из места в место, сажать в тюрьмы, но судить они не могут, потому что они подсудимые, и совесть всего человечества и их собственная судит их. И потому единственное, что мы можем сказать им, это никак не разъяснение наших поступков, а указание им их недоброй и нечестной деятельности и добрый совет оставить ее как можно скорее. Если я могу считать себя виноватым, то только в одном, в том, что я, зная истину, слишком слабо, только в ограниченном кругу, распространяю ее. Если чиновник узнает, что крестьяне составили приговор о том, чтобы пойти рубить телеграфные столбы, не зная той ответственности, которая ожидает их за это, то чиновник этот, наверное, сочтет себя обязанным предупредить крестьян об ожидающей их ответственности и сочтет себя кругом виноватым, если не откроет крестьянам тот высший закон, который он знает. Точно так же и мы, зная тот высший закон, по которому люди, служащие насилию, подвергаются огромной ответственности перед богом и людьми, мы никак не можем быть виноваты в том, что открываем эту ответственность, а можем быть виноваты только в том, что, зная истину, не сообщили ее людям. Заключение вашего письма, в котором вы говорите, что только бы помнить о том ответе, который придется дать перед богом, очень порадовало меня. Только бы помнить, что вся жизнь наша есть исполнение данного нам посланничества, и ничего не страшно, и все легко. Только чтобы опереться на гранитную скалу, надо совсем стать на нее. Помогай вам бог, живущий в вас. Братски целую вас.
Л. Толстой.
284 в. В. Андрееву
1896 г. Марта 20. Москва.
Милостивый государь Василий Васильевич. Я думаю, что вы делаете очень хорошее дело, стараясь удержать в народе его старинные, прелестные песни. Думаю, что и путь, избранный вами, приведет вас к цели, и потому желаю успеха вашему делу*. С совершенным уважением готовый к услугам
Л. Толстой.
20 марта 1896.
285. С. Т. Семенову
1896 г. Марта 21. Москва.
Дорогой Сергей Терентьевич, очень жаль мне, что должен сказать вам неприятное о вашей драме*. Вы мне рассказывали гораздо лучше. Главное, нехорошо главное лицо. Оно не живое, а прописная ходячая проповедь. Это ничего. Не унывайте. Или переделывайте, или пишите сначала. У вас много времени, по вероятиям, впереди. Каждое лицо должно иметь тени, чтобы быть живым, а этого у вас нет. Нехорошо и учитель, слишком дурен. Прощайте. Письмо ваше переслано Леониле Фоминичне*. Дружески жму вашу руку.
286. Л. Л. Толстому
1896 г. Апреля 5. Москва.
Я все ждал от тебя письма, милый Лева, в ответ на мое*, но потом решил писать тебе, не дожидаясь, и вот получил твое хорошее письмо*. Женитьба твоя мне очень нравится. Оснований для этого у меня нет очень определенных, но есть общее чувство, по которому, когда вспомню, что ты женишься и именно на Доре Вестерлунд, мне делается веселее — приятно. Все, что знаю про нее, мне приятно, и то, что она шведка, и то, что она очень молода, и, главное, то, что вы очень любите друг друга. Я, как и писал тебе: не могу не быть того убеждения, как сказал и Павел, что лучше не жениться, если кто может сделать это для того, чтобы служить богу всеми силами. Но если этого нельзя, то надо жениться и то, что сам не доделал, передать своим произведенным на свет детям. Если же уже жениться, то надо жениться только тогда, когда не можешь, никак не можешь не жениться. А по всему, что я вижу, это так у вас с Дорой. И это хорошо, когда людей притягивает друг к другу непреодолимая сила всего существа.
Я старик, а вы молоды, и хочется дать советы в такую важную пору жизни. Но советы трудно давать, стоя далеко друг от друга по мировоззрению. Умственно, я знаю, ты согласен и хочешь быть согласен со мной, но всем существом ты далек, а она по возрасту еще дальше. И потому хочется дать такой совет, на котором бы не чувствовалась эта разница, в котором бы не было требований, кажущихся трудными. И такой совет у меня есть, и хочется дать его вам, несмотря на то, что он, вероятно, будет противоположен тем, которые будут давать вам практические (самые непрактические) люди. Совет в том, чтобы как можно меньше связывать свою свободу вам обоим, ничего не предпринимать, не обещать, не устраивать себе определенную форму жизни, a garder ses coudes franches*. Вы так молоды, что вам еще надо узнать, что вы, кто вы, на что способны, и потому учиться всячески, уяснять себе жизнь, учиться жить лучше, не думая о форме жизни. Форма эта сама собой сложится. Пожми руки твоему уважаемому будущему тестю и его жене и поцелуй от меня Дору.
Я здоров, хотя чувствую себя постаревшим. Радостно работаю все над изложением веры. Делаю экскурсии в другие работы, но это главное*. Отдаю ей лучшие силы.
Прощай. Целую тебя.
Л. Т.
5 апреля 1896 г.
287. В. В. Стасову
1896 г. Апреля 7. Москва.
Сейчас кончил записку Стефановича* и спешу очень, очень благодарить вас, дорогой Владимир Васильевич, за ее присылку. Она очень интересна для всех, а для меня очень может быть полезна. Как это вы умеете догадаться о том, что кому нужно, и сделать это самое. Горе мое то, что время мое коротко, и à tort или à raison*, но считаю начатую мною нехудожественную работу самою важною и на это колесо пускаю всю ту воду, которая еще течет, если течет, через меня*. Холевинскую выпустили к нашей радости*. О вас и вашем посещении* вспоминаю с большим удовольствием и пользой: повторять то, что написано во всех прописях, слишком много охотников, а своих собственных, на своей земле выращенных мыслей слишком мало, а они только и нужны.
Прощайте пока, дружески жму вам руку, до Ясной Поляны, или того места, которое не имеет названия, quo non nati jacent*.
Л. Толстой.
7 апреля 1896 г.
За портрет Герцена* тоже благодарю. Может быть, тот лучше, но и этот хорош.
288. С. Н. Толстому
1896 г. Апреля 19. Москва.
Давно не видался с тобой и часто вспоминаю и думаю о тебе. Ужасно обидно было узнать, что ты написал мне письмо и не послал. Верочка* писала. Если бы даже это были возражения и опровержения, мне все-таки очень это важно и дорого. Ты был нездоров, впрочем, наше нездоровье — старость — не перестает. Может, что-нибудь особенное передумал. Как теперь живешь? Что Гриша? утих ли?
Наша жизнь суетливая, шальная идет по-прежнему. Только и живого в жизни, что утренние часы, которые остаюсь один, а то сплошная толкучка. Теперь с коронацией* и весною еще хуже. Вчера был за городом на велосипеде, видел, что пашут, и слышал жаворонков, и как пахнет распаханной землей. И очень захотелось другой жизни, чем ту, которую веду. Вчера же вечером был в театре, слушал знаменитую новую музыку Вагнера «Зигфрид», опера*. Я не мог высидеть одного акта и выскочил оттуда как бешеный, и теперь не могу спокойно говорить про это. Это глупый, не годящийся для детей старше 7 лет балаган с претензией, притворством, фальшью сплошной и музыки никакой. И несколько тысяч человек сидят и восхищаются. На этом пределе музыки я с тобой согласен. Я только расширяю пределы. Может быть, оттого что я с молоду испортился, но все-таки несравненно больше музыкант тот, кто отвергает и Бетховена, чем тот, кто допускает Вагнера. Прощай.
Хотел уничтожить это письмо, так оно мне не нравится, и сделал бы это, если бы ты не сделал этого.
Мы через