она отложила приезд*. Получив телеграмму, она решила ехать к Победоносцеву. Телефонировала ему, он сказал, что примет завтра, в 11 утра. Она уже собралась ехать, когда приехали молокане с письмами и прошением к государю, которое я написал им. Таня взяла это прошение и поехала к Победоносцеву. Он тотчас же принял, и когда она рассказала и прочла прошенье государю, он сказал: «Да это там архиерей переусердствовал. Он всех отобрал 16 детей. Я сейчас напишу губернатору, чтоб детей отдали». Подошел к столу: как их имена? Таня говорит: «Я не знаю, я пришлю вам». И простилась. Тогда он притворился, что не знает, кто она, и когда она сказала: «Татьяна Львовна», он сказал: «Льва дочь, так вы знаменитая Татьяна?» Она сказала, что не знала, что она знаменитая, и ушла. Пришедшим к нему молоканам Победоносцев подтвердил обещанье отдать детей и подтвердил это в записке Тане, которую она хранит, как документ*. До сих пор не знаем, отданы ли дети*. Лева с Дорой приехали вчера и теперь у нас — хороши. У нас внешняя жизнь, как всегда, ужасна по своей пустоте и пошлости; внутренней жизнью мог бы похвалиться, если бы не малая производительность — отчасти от нездоровья (впрочем, дни 3 гораздо лучше), отчасти от суеты. Ведут себя все не хуже обыкновенного. Статью Карпентера с предисловием, благодаря совету Сережи и Тани, послали в «Северный вестник»*. И я очень рад этому. Это уясняет мою работу об искусстве, которая еще не кончена, но наверное кончится на 1-ой неделе*. От Черткова хорошие письма. Хилкова у них. Поша все ждет решенья*. Целую вас, милые друзья. О приезде к вам не говорю, чтобы не испортить хороших теперешних отношений*. А как бы хорошо.
330. С. Н. Толстому
1898 г. Февраля 25. Москва.
Я только что думал о том, что если нам не приходится видеться, то отчего бы нам не писать друг другу: грамоте мы обучены и 7 копеек есть. А тут и получил твое письмо, которому был очень рад, только не известию о Верочке*. Это, наверное, этот ужасный воняющий фонарь. Я помню, что не мог просто оставаться в комнате от жара, надышенного воздуха и копоти, а каково же в этом воздухе еще говорить. Она пишет, что ей гораздо лучше, а ты пишешь, что дурно. Дай бог, чтобы ее была правда. Таня непременно едет к вам. А я нет. Правда, нельзя уехать, то есть дурно бы было уехать. А как бы хотелось и у вас быть, и вне Москвы. Мужику, разумеется, я ничего не мог сделать, кроме неприятных для него разговоров*. Маша наша тоже все хворает и очень слаба, но, по письмам судя, она не унывает и духом бодра, то есть жива и старается как можно лучше переносить болезнь. И это меня радует. Так же, уверен, и Верочка. Если выбирать, чтоб была здоровая, гладкая и глупая, как круговая овца, или больная, да умная, в настоящем, мужицком значении этого слова, то, разумеется, пусть лучше будет больная.
Таня тебе расскажет про мою внешнюю жизнь, про внутреннюю же могу сказать, что мне хорошо, несмотря на желудочное нездоровье, которое влияет очень дурно на расположение духа. События в мире с Дрейфусом*и Боголюбовым* и т. п., всей литературой и музыкой, и живописью только показывают, как мы всё больше и больше расходимся с царствующим миром. Для меня это не неприятно и не тяжело, потому что это как старика трава, которая сохнет и гадка, а из-под нее идут молодые ростки, засела щеткой. И я их вижу. Это не одни мужики Ляпуновы*, как ты, может, думаешь, что я думаю, а все настоящее христианское, которое растет, несмотря на гниющую старику. Прощай пока. Буду пользоваться своим умением писать и обладанием 7 копейками. И ты также. Марью Михайловну, Верочку, Варю, Машу целую.
Л. Т.
331. С. А. Стахович
1898 г. Марта 11? Москва.
Дорогая Софья Александровна.
Не могу теперь вспомнить, где я читал подробности о казни*. Есть, кажется, описание у Трубецкого (его записки)*. Лучшие описания не у самих декабристов, а у современников их, записках разных генералов. Стасов должен много знать. Об отношениях Бестужева к Муравьеву я знаю из рассказов Матв. Ив. Муравьева-Апостола*. О личности же, внешнем виде Бестужева надо обратиться к его племянникам — один Василий Николаевич в Петербурге начальник ружейных заводов.
Таня только схоронила одного друга — Олсуфьеву, попала к другому другу Вере Толстой, у которой, кажется, начинается чахотка. Смертей так много и так обыкновенно и естественно — смерть, что пора бы к ней привыкнуть и думать только о смерти, чтобы она застала нас за доброй жизнью. До свиданья.
Л. Толстой.
332. В иностранные газеты
1898 г. Марта 19. Москва.
Население в 12 тысяч человек христиан всемирного братства, как называют себя духоборы*, живущие на Кавказе, находится в настоящее время в ужасном положении.
Не входя в рассуждения о том, кто прав: правительства ли, признающие совместимость христианства с тюрьмами, казнями и, главное, войнами и приготовлениями к ним, или духоборы, признающие для себя обязательным христианский закон, отрицающий всякое насилие и тем более убийство и потому отказывающиеся от военной службы, — нельзя не видеть, что противоречие это очень трудно разрешимо: никакое правительство не может допустить того, чтобы люди уклонялись от обязанностей, исполняемых всеми, и тем подрывали самые основы государственности; духоборы же, с своей стороны, не могут отказаться от того закона, который они считают божественным и потому обязательным в своей жизни.
Правительства до сих пор находили выход из этого противоречия или в том, чтобы заставить отказывающихся по религиозным убеждениям от военной службы нести более тяжелые, чем военная служба, обязанности, но такие, которые не были бы противны их религиозным убеждениям, как это делалось до сих пор и делается в России по отношению к менонитам* (их заставляют срок их службы проводить на казенных работах), или в том, чтобы, не признавая законности религиозного отказа, наказывать не исполняющих общего закона государства заключением в тюрьмы на срок их службы, как это делается в Австрии с назаренами*. Но нынешнее русское правительство употребило против духоборов еще третий, казалось бы оставленный в наше время, выход из этого противоречия. Оно, кроме того, что подвергает самым тяжелым страданиям самих отказывающихся, заставляет еще систематически страдать отцов, матерей, детей отказывающихся, вероятно с тем, чтобы пытками этих невинных семей поколебать решимость несогласных их членов. Не говоря о сечениях, карцерах и всякого рода истязаниях, которым подвергались отказавшиеся духоборы в дисциплинарных батальонах, от чего многие умерли, и об их ссылке в худшие места Сибири, не говоря о 200 запасных, в продолжение двух лет томившихся в тюрьмах и теперь разлученных с семьями и сосланных попарно в самые дикие местности Кавказа, где они, не имея заработков, буквально мрут с голода, не говоря об этих наказаниях самих виновных в отказе от службы, семьи духоборов систематически разоряются и уничтожаются. Все они лишены права отлучаться от своих мест жительства и усиленно штрафуются и запираются в тюрьмы за неисполнение самых странных требований начальства: за называние себя не тем именем, которым велено им называть себя, за поездку на мельницу, за посещение матерью своего сына, за выход из деревни в лес для собирания дров, так что последние средства прежде богатых жителей быстро истощаются. Четыреста же семей, выселенных из своих жилищ и поселенных в татарских и грузинских деревнях, где они должны нанимать себе помещения и кормиться за деньги, не имея ни земли, ни заработков, находятся в таком тяжелом положении, что в продолжение 3-х лет их выселения четвертая часть их, в особенности старики и дети, уже вымерла от нужды и болезней.
Трудно думать, чтобы такое систематическое уничтожение целого 12-тысячного населения входило в планы русского правительства. Очень вероятно, что высшие власти не знают того, что совершается в действительности, а если и догадываются, то не желают знать подробностей, чувствуя, что им нельзя допустить продолжения таких дел, а между тем совершается то, что для них нужно.
Но несомненно то, что в продолжение последних трех лет кавказское начальство систематически мучает не только самих отказывающихся, но и их семьи, и так же систематически разоряет всех духоборов и замаривает до смерти тех, которые выселены.
Все ходатайства за духоборов и всякая помощь им до сих пор приводили только к изгнанию из России тех, которые пытались помочь духоборам. Кавказское правительство окружило заколдованным кругом целое непокорное ему население, и население это понемногу вымирает. Еще 3, 4 года, и от духоборов никого не осталось бы.
Так бы это было, если бы не случилось обстоятельства, очевидно, непредвиденного кавказским начальством. Обстоятельство это то, что в прошлом году императрица-вдова приезжала на Кавказ к сыну и духоборам удалось подать ей прошение, в котором духоборы просят позволить им выселиться всем вместе в какие-нибудь дальние места, а если этого нельзя, то за границу. Императрица передала прошение высшим властям; высшие власти признали возможным дать разрешение духоборам выехать из России.
Казалось бы, вопрос разрешился и найден выход из тяжелого для обеих сторон положения. Но это только кажется.
В том положении, в котором находятся теперь духоборы, выселение для них невозможно: у них теперь нет для этого средств, и, будучи заперты в своих поселениях, они не могут приступить к этому делу. Они были богаты, но за последние годы большая часть их средств отнята у них судами, штрафами и ушла на прокормление выселенных братьев; обдумать же совместно и решить условия своего переселения, так как их не выпускают из места их жительства и к ним никого не допускают, им нет никакой возможности. Прилагаемое письмо лучше всего обрисовывает то положение, в котором находятся они теперь.
Вот что пишет мне уважаемый среди духоборов человек:
«Извещаю вас о том, что мы подавали прошение на имя ее императорского величества государыни императрицы Марии Феодоровны. Она его передала в сенат, сенат решил и передал на распоряжение князя Голицына. Справку при сем предлагаю вам.
Я 10-го февраля ездил в г. Тифлис и виделся там с братом Синджоном, но свидание наше было очень краткое — сейчас же арестовали меня и его. Меня посадили в тюрьму, а его сейчас же отправили обратно в Англию.
Я заявил полицмейстеру, что я приехал по делу к губернатору. Он сказал: «Пока посадим в тюрьму, а потом доложим губернатору». 12-го заключили меня в тюрьму, а 18-го меня водили под конвоем из двух солдат к губернатору. Правитель канцелярии спросил меня:
— За что тебя арестовали?
Я сказал: «Не могу знать».
— Ты ведь