тетради заключенья были у Маши, то стал писать «Сергия», сначала. Кое-что поправил, но, главное, уяснил себе. Надо рассказать все, что было у него в душе: зачем и как он пошел в монахи. Большое самолюбие (Кузминский и Урусов), честолюбие и потребность безукоризненности. Заснул. Ходил гулять, опять молился. Продиктовал Тане письмо, читал «Trinksitten»*, и теперь 8 часов.
Вчера 30 октября. Ясная Поляна. 90. Встал рано, поспешно прошелся и сел писать. Много и хорошо писал «Заключенье» и поехал в Тулу. Давыдова нет. Суд пропустил. Сходил на почту и вернулся к обеду.
[…] Письмо от Черткова и Гайдебурова. Статья «Дианы» напечатана*. Мне как-то жутко за нее. И это скверно. Доказательство, что я не вполне для других делал. […]
7 ноября. 90. Ясная Поляна. Встал рано, ходил. Сильный мороз. Писал все так же плохо*. Иногда думаю, что я лишился силы и способности выражать свои мысли так, как я их выражал прежде, и потому недоволен теперешним слабым выраженьем. И надо кончить. Это ничего. Мне не жалко. И очень хорошо так, как есть. (Молитва окрепляет и очищает, радует меня.) Но беспокоит сомненье: может быть, я должен писать. И потому я пытаюсь и буду пытаться служить этим, так как другим ничем не умею так же полезно служить. […]
[12 ноября. ] Опять прошло три дня, нынче 12-е. Нынче встал, как всегда, рано, здоровее прежних дней, ходил по глубокому снегу, радостно молился. Дома писал: сначала поправлял и пересматривал: очень медленно подвигаюсь, если подвигаюсь, но в голове ясно. Заснул до обеда. Статьи «Вопросов психологии». Скверно льстит тщеславию*. У нас Софья Алексеевна и Наташа, и чужая Кудрявцева, которая нынче простилась.
Вчера 11. То же, что нынче. Так же гулял, молился и писал. Решил о церкви писать отдельно — в примечании. Утром заходил к Элпидифоровне. Она живет напряженно. Получил письма от Лескова, неприятно льстивое, и от Ге. Вечером Раевский.
10-го. То же. Ходил навстречу Философовым. Мало пишу. Чувствовал себя нехорошо.
9-го. То же. Таня принесла письма и от Гайдебурова с ругательными статьями, которые подействовали на меня*. Как я далек еще от того, чтобы радоваться, как сказано в Евангелии, когда бранят вас. […] Думал за это время:
[…] 3) О Vogué и его фразах о войне*. Он, бедный, думает, что он глубокомысленен, и не догадывается о том, что даже тот закон эволюции и подбора, который он приводит, исполнится только тогда, когда он, Vogué, и каждый из нас будет жить свойственно своей природе. Если бы все существующее не исполняло свойственное ему по закону природы, то как же бы совершался этот закон природы. А человеку свойственно искать блага соответственно указаниям своего разума. […]
[16 ноября. ] Три дня пропустил. Нынче 16. Рано встал, ходил. Сильный мороз. Так же молюсь. Писал нынче сначала. Начал с своих впечатлений вследствие издания «В чем моя вера». До сих пор идет складно.
[…] Вчера 15 ноября. Совершенно все то же самое. Только писанье шло хуже. Я писал дальше об угнетении. Думал:
К статье о противлении. Низшие рабочие классы всегда ненавидят и только ждут возможности выместить все накипевшее, но верх теперь правящих классов. Они лежат на рабочих и не могут выпустить: если выпустят, им конец. Все остальное игра и комедия; сущность дела — это борьба на жизнь и смерть. Они, как разбойники, караулят добычу и защищают добычу от других. […]
[18 ноября. ] Это было вчера. Писал сначала о непротивлении злу. Кажется, что теперь форма найдена. Хотя и не очень хорошая, но такая, в которую можно уложить много хорошего. Постараюсь не изменить и не отступать. Писал порядочно; заболела голова. Спал очень дурно. И было ужасно тяжело. Ходил на Козловку. Письмо от Емельяна. Вечером читал Гомера девочкам*.
[…] Думал о разврате газет: читаю в «Неделе» отчет о моей повести в «Fortnightly Review»*, где говорится, что юноша пошел с нею, и тем кончается, и что вся повесть написана на тему брачной жизни. Ведь это я знаю, что вранье, но ведь 0,99 известий, сообщений такое же вранье, которое никто не поправляет — некогда: завтра новые новости, а надо поспеть к сроку — месячному, недельному или суточному. Мыслить к сроку. Ведь это удивительно, как силен дьявол, то есть ретроградная сила. Мысль только тогда мысль и плодотворна, когда она ничем не связана: в этом ее сила в сравнении с другими плотскими делами. Так нет же. Взяли ее и заковали в условия времени, чтоб обессилить, обезличить ее. И именно эта-то форма обессиленная стремится поглотить все. Философы, мудрецы свои думы высказывают к 1-му числу месяца, и прореки тоже.
19 ноября. Ясная Поляна. 90. Е. б. ж. К 18-му. Думаю с большой живостью о статье о непротивлении. Все яснеет. Хочется тоже свободное художественное. Но не позволяю себе, пока не кончу этого.
Сегодня 21 ноября. Ясная Поляна. 90. Сейчас 12-й час ночи, Соня уехала в Москву. Я читал «Одиссею» с девочками. Перед этим писал письма: 1) Гецу, 2) Солодовниковой, 3) Емельяну, 4) Грибовскому, 5) Черткову, 6) Диллону.
Перед обедом заснул, ходил по шоссе, писал довольно много о религиозных критиках*. Вчера 20. Вечером читал, валенки подшивал и очень устал. Утро гулял в контору, писал о светских критиках довольно много. 19 ноября, воскресенье, писал много, и голова заболела. […]
22 ноября. Ясная Поляна. 90. Если б. жив.
Да, к статье: светские критики — нравственные кастраты, у которых вынут нравственный нерв, сознание творимости жизни своей силой.
И еще то, что церковь — это завеса, скрывшая дверь спасенья, открытую Христом. Люди, не видя ее, мечутся, как отчаянные.
23 ноября. Ясная Поляна. 90. Вчера и нынче, как заведенные часы, жил, и писал, и молился. Писал много. Перешел к церкви* и подвигаюсь хорошо. Но вечером усталость мысли полная. […]
Нынче 28. Встал поздно. Ге приехал вчера. Я утром свиделся с ним. Все хорошо рассказывает — немного осудителен. И тяжело. […]
[…] Вчера 27 в Крапивне. Встал очень рано, пошел ходить, к полиции и потом — в острог. Опять убеждал подсудимых быть единогласными; напились кофе, и пошел в суд. Жара и стыдная комедия. Но я записывал то, что нужно было для натуры*. Потом поехали ночью. Метель, и было жутко. Доехали хорошо. […]
Нынче 15 декабря. 11 дней не писал. Жил приблизительно так же: так же гулял и молился, так же медленно подвигался в писании своей статьи. Были 1) Русанов с Буланже. Очень радостное оставили впечатление. Потом Буткевич Анатолий и Андрей. Известие о том, что жандарм собирался ко мне по случаю отсылки Буткевичем гектографированных статей. Потом Анатолий Буткевич с женою. Очень хорошие, радостные. Перед ними еще старый человек, самарский каретник Панов, отрицатель православия, вольнодумный самобытный христианин. Слишком занят отрицанием. Потом Диллон. Нынче только уехал. Мне было тяжело отчасти потому, что я чувствовал, что я для него матерьял для писания. Но умный и как будто с возникнувшим религиозным интересом. Сейчас проводил Булыгина. Надо помогать ему духовно, и я старался, как умел.
Нынче утром вышел, и меня встретил Илья Болхин с просьбой простить: их приговорили на шесть недель в острог. Очень стало тяжело, и целый день сжимает сердце*. Молился и еще буду молиться и молюсь, чтобы бог помог мне не нарушить любви. Надо уйти. Забыл записать славного милого гостя — Пошу. Он очень хорош, ясен, открыт, правдив, чист, и такова же Маша, и мне радостно. За это время думал:
[…] 2) Благодаря цензуре вся наша литературная деятельность — праздное занятие. Единое что нужно, что оправдывает это занятие (литературой), вырезается, откидывается [цензурой]. Вроде того, как если бы позволяли столяру строгать только так, чтоб не было стружек. И напрасно думают писатели, что они обманут правительственную цензуру. Обмануть ее нельзя, как нельзя обмануть человека, которому бы потихоньку, без ведома его, хотели бы поставить горчичник. Как только начнет действовать, он сорвет его.
[…] Писал нынче — немного, но как будто подвигаясь. Начал вчера коневскую сначала. Очень весело ее писать*. Теперь 10. Иду наверх. Помоги, отец, перед тобою, живя для твоей любви, развязать зло.
16 декабря. Ясная Поляна. 90. Если буду жив.
[16 декабря. ] И точно, если буду жив. Вчера лег и не мог спать. Сердце сжималось, и, главное, мерзкая жалость к себе и злоба к ней. Удивительное состояние! При этом нервный подъем, ясность мысли. Я бы мог написать этими усилиями прекрасную вещь. Встал с постели в 2, пошел в залу ходить. Вышла она, и говорили до 5-го часа. То же, что бывало. Немного мягче с моей стороны. Кое-что высказал ей. Я думаю, что надо заявить правительству, что я не признаю собственности и прав, и предоставить им делать, как они хотят. […]
[21 декабря. ] Встал очень рано. Разбудила телеграмма. Соня родила сына*. Писал — все о церкви, и все медленно движется вперед. Приехали Илья и Философова и Таня. Все после обеда ничего не делал. Вялость мысли.
[25 декабря. ] Нынче 25. Вечер, восемь часов. Сейчас делали елку. Я сидел внизу и читал Ренана. Замечательно умно. Перед обедом гулял, спал и у Левы просил прощения за то, что огорчил его. Начался во время чая при Дунаеве разговор об образе жизни, времени repas;[122] он упрекал мать; а я сказал, что он с ней вместе. Он сказал, что они все говорят (и необыкновенно это), что нет никакой разницы между Машей, Чертковым и им, а я сказал, что он не понимает даже, в чем дело, сказал, что он не знает ни смирения, ни любви, принимает гигиенические заботы за нравственные. Он встал с слезами в глазах и ушел. Мне было очень больно и жалко его, и стыдно. И я полюбил его. Поговорил, но жалко, что было. Так что ничего не писал. Ночь плохо спал.
Вчера вечером приехал Дунаев. Утром я писал немного. С Сережей неловко и чуждо. Третьего дня приехала Маша Кузминская с Эрдели. Жаль их. Нехорошо. Все эти дни получал письма ругательные. Яснополянский тартюф. И больно и потом хорошо. Письма от шекеров хорошие. […]
26 декабря. Встал рано. Просил Васю убрать комнату. И когда после кофе пришел и не убрано, позорно оскорбился, рассердился. Гордость! Гадость. Писал все то же о церкви. Как будто подвинулся. Но мало.
С утра записал: церковь, научая людей знать истину и не делать, атрофировала в людях нравственный нерв.
Читал о пари Паскаля S. Prudhomme*. Теперь 12, ложусь спать. Хочется писать художественное. Лева скучен и серьезен, или мне