заснуть до 2-х и дольше. Проснулся слабый. Меня разбудили. Софья Андреевна не спала всю ночь. Я пошел к ней. Это было что-то безумное. Душан отравил ее и т. п. Письмо Стаховича, про которое я должен был сказать, потому что она думала, что что-то скрываю от нее, вызвало еще худшее состояние. Я устал и не могу больше и чувствую себя совсем больным. Чувствую невозможность относиться разумно и любовно, полную невозможность. Пока хочу только удаляться и не принимать никакого участия. Ничего другого не могу, а то я уже серьезно думал бежать. Ну-тка, покажи свое христианство. C’est le moment ou jamais[75]. A страшно хочется уйти. Едва ли в моем присутствии здесь есть что-нибудь, кому-нибудь нужное. Тяжелая жертва, и во вред всем. Помоги, бог мой, научи. Одного хочу — делать не свою, а твою волю. Пишу и спрашиваю себя: правда ли? Не рисуюсь ли я перед собой? Помоги, помоги, помоги.
[…] Записано одно:
Считать свою жизнь центром жизни есть для человека безумие, сумасшествие, аберрация.
22 июля. Вчера ничего не ел и не спал, как обыкновенно. Очень было тяжело. Тяжело и теперь, но умиленно хорошо. Да, — любить делающих нам зло, говоришь. Ну-ка, испытай. Пытаюсь, но плохо. Все больше и больше думаю о том, чтобы уйти и сделать распоряжение об имуществе. […]
23 июля. […] Решил отдать землю. Вчера говорил с Иваном Васильевичем*. Как трудно избавиться от этой пакостной, грешной собственности. Помоги, помоги, помоги.
Писал вчера утром. В продолжение дня ничего путного не сделал. Продиктовал пустые письма и диктовал заявление в конгресс мира (плохо очень). Ездил в Телятинки. Таня милая приехала. Милая, но все-таки чуждая, не до такой степени, как сыновья, но милая, ищущая близости, не борющаяся с истиной. Читал прекрасный рассказ о казнях*. Очень мало спал и опять умиленно взволнован. Ходил много. Теперь 10 часов. Едва ли что буду работать. Записать:
1) Записано так: считать одну свою жизнь жизнью — безумие, сумасшествие. Неверно. Этого не бывает. Сказать лучше: чем большую долю жизни признаешь в своей жизни, тем меньше жизни; и наоборот.
[…] 4) В то время, как мыслящие люди нашего времени заботятся о том, как бы освободиться от собственности вообще и самой преступной — земельной собственности, у нас заботятся об утверждении чувства собственности. Вроде того, как если бы в половине прошлого века у нас заботились бы о том, чтобы укрепить, утвердить чувство рабовладения и рабства.
24 июля. Вчера, как и предвидел, ничего не работал. Кое-какие неважные письма. Приехали Гинцбург и Поссе. Поссе — образец «интеллигенции». Кажется, хороший, даже наверно. Ездил с Онечкой. После обеда говорил с милой Таней — очень хорошо. Она указала мне на мой прежний грех — верно. Вечером дети и все веселились, плясали… Соне немного лучше, но она очень жалка. Вот где помочь, а не отворачиваться, думая о себе. Спал немного. Все та же слабость и умиление. Думал много, но разбросанно. От Черткова очень хорошее, радостное письмо. […]
25 июля. […] Почитал «Круги»*. Потом начал писать для конгресса мира. Лучше, но слабо. Попался томик французских моих писем. Очень хорошо переведено и хорошо по содержанию*. Я, очевидно, стал умственно слабее. Надо не писать глупостей.
26 июля. Вчера приехал шурин Ал. Берс с семьей. Никак не мог удержать не выражения, но в себе отвращения. Дурно. Стал слаб в общении с людьми. Ездил немного верхом. Написал несколько ничтожных писем. […] На душе хорошо. Софья Андреевна уж говорила, что я ей обещал не ехать в Швецию. Здоровье ее лучше. Немного писал о войне и письмо французское Стыку*. […]
Да, это хорошее определение любви: Être un homme n’est rien; être homme est quelque chose; être l’homme voilà ce que m’attire. — Amiel[76]*.
Приехали к обеду сын Сергей и Бутурлин, и утром еще Маклакова. После обеда заговорил о поездке в Швецию, поднялась страшная истерическая раздраженность. Хотела отравиться морфином, я вырвал из рук и бросил под лестницу. Я боролся. Но когда лег в постель, спокойно обдумал, решил отказаться от поездки. Пошел и сказал ей. Она жалка, истинно жалею ее. Но как поучительно. Ничего не предпринимал, кроме внутренней работы над собой. И как только взялся за себя, все разрешилось. Целый день болел живот. Письма ничтожные. Интересный разговор с Бутурлиным. Иван Иванович все растет и все ближе и ближе мне.
27 июля. Спал мало, но встал без боли. Ходил гулять, молился и умилялся до слез от внутренней радости и благодарности. И теперь есть отзвуки этого чудного чувства. Вернулся. Написал письмо Мечникову* и французское Стыку. Немного поправил шведское*. […]
29 июля. Вчера не писал. Третьего дня вечером много народа: Сергей, Раевский, Гольденвейзер. Неприятный спор с Сергеем. Разумеется, кругом виноват я. Говорил ему неприятности. Вчера почти не спал. Ночью написал в дневник представление о людях и их жизни. Делать ничего не делал. Началось опять мучительное возбуждение Софьи Андреевны. Мне и тяжело и жалко ее: и слава богу, удалось успокоить. Приехала Машенька, очень приятно. Нынче ничего не делал. Шведскую речь начал, но не пошло. Есть что записать, но некогда. Иду завтракать.
30 июля. Вчера ездил верхом в Колпну и к Чертковым. Был в дурном духе — сердился даже на лошадь. Вечером Гольденвейзер. Разговор с Софьей Андреевной. Как будто лучше. Записать о музыке.
В новой, господской музыке вошло в употребление украшение, состоящее в том, чтобы, перебив ритмическое выражение мелодии, делать антимелодические и антиритмические отступления, самые чуждые мелодии, и потом, чтобы rehausser[77] прелесть мелодии, из этих отступлений возвратиться к мелодии. Со временем же стали в этих отступлениях полагать смысл музыки.
Нынче очень хорошо спал, приехал корреспондент Спиро. Я дал ему сведения и закончил статью на конгресс. Гусев удивительно хорошо изложил «О науке». Прочел Бутурлину из дневника. Разговор с Софьей Андреевной, как всегда, невозможный. Теперь 2 часа, поеду верхом.
1 августа. Ездил третьего дня в Колпну. Ошибся. Кажется, никуда не ездил. Вечером Бутурлин и Гольденвейзер. Вчера переводил «Конгресс» и ездил верхом с Сашей. Вечером прочел вслух речь конгрессу — нехорошо. Нынче поправил. Лучше. Очень тяжело. Должно быть, даже наверное, сам виноват. Нынче лучше. Все не раздумал план*. […] Записать:
[…] 2) Как ни странно это кажется, самые твердые, непоколебимые убеждения, это самые поверхностные. Глубокие убеждения всегда подвижны.
2 августа. Вчера ходил по дождю d’une humeur de chien[78]. Худого не сделал, но на душе нехорошо, нет любви по чувству. Вечер сидел со всеми. Нынче проснулся в 5 и думал хорошо. Об истинной вере в бога, той, при которой не нужно чудес и не интересна природа и ее изучение. Потом думал о конгрессе и записал, не одеваясь. Потом походил, написал два письма крестьянам. Прочел письма. Пришла Софья Андреевна, объявила, что она поедет*, но все это, наверное, кончится смертью того или другого, и бесчисленные трудности. Так что я никак уже в таких условиях не поеду. […]
5 августа. Прошло два дня незаписанных. Вчера вечером приехали разбойники за Гусевым и увезли его*. Очень хорошие были проводы: отношение всех к нему и его к нам. Было очень хорошо. Об этом нынче написал заявление*. Пропасть писем. Много просительных, прекрасные письма Александра. Теперь скоро час. Вчера, 4-го, исправлял «Конгресс» и, кажется, почти хорошо. Ездил с Онечкой верхом. Читал всем «Единую заповедь». Онечка понимает. Третьего дня, 3-го. Приехала Вера. Ездил верхом с Онечкой далеко в Засеку, плутал. Утром тоже «Конгресс». Вот и все.
[…] Софья Андреевна готовится к Стокгольму и, как только заговорит о нем, приходит в отчаяние. На мои предложения не ехать не обращается никакого внимания. Одно спасение: жизнь в настоящем и молчание.
8 августа. Опять прошло два дня. 6 августа был важный день. Я, как обыкновенно, гулял, потом сел за работу «О войне», пришла Софья Андреевна и объявила, что конгресс отложен*. То же сообщил и Александр Стахович. Говорил с ним, и его самоуверенная, развязная и добродушная ограниченность раздражают меня. Вел себя дурно, слушал себя. Важное-то было не 6-го, а 5-го вечером. Приехали полицейские за Гусевым и увезли его в тюрьму, а потом в Чердынь. Все это прошло очень хорошо. И он держал себя хорошо, как это и свойственно ему, и все высказали ему заслуженную им любовь и уважение.
Стахович приехал уже на другой день. Тот день, в который уезжали Денисенки. Я ездил с Сашей верхом. Дома Миташа. Он умен, но Стахович несносен. Я был очень мрачен. 7-го, вчера. Вернувшись с прогулки, застал двух: один юноша, другой грузин политический, возвращающийся из ссылки. Сначала принял холодно. Разговорился и, слава богу, полюбил. Юноша сказал мне, что меня обвиняют за то, что я отдал имущество фиктивно семье. Это, к стыду моему, огорчило меня, хотел просить кого-нибудь написать об этом. Плох я, забываю, что жизнь только перед богом и в себе и вне себя. Потом докончил о войне и о Гусеве. О Гусеве плохо, но пошлю. Ездил верхом. Вечером сидел со всеми. Физически дурное настроение. Вел себя не совсем хорошо, но и не дурно совсем. Записать:
1) Не люблю я говорить с людьми, которые, слушая вас, делают вид, что они знают то, что вы скажете, и вперед соглашаются с вами. Мы, мол, понимаем друг друга, и все. Крестьяне свои почти всегда слушают и говорят так.
2) Любовь к себе — своему телесному я и ненависть к людям и ко всему — одно и то же. «Люди и все не хотят меня знать, мешают мне, как же мне не ненавидеть их?»
3) Наша вся жизнь подобна сновиденью одной ночи, в котором забыто все, что было до этого сновидения.
10 августа. Вчерашний день пропустил, а он был интересный. Утром ничего особенного не делал. Гулял, но немного, был слаб. Перед обедом привезли Гусева*. И я не мог удержаться от смеха, как допускали к нему Сашу и Душана и Марью Александровну поодиночке. Он очень взволнован, но хорошо.
Нынче с утра пришел Засосов, крестьянин, ездивший к духоборам и теперь отказывающийся от воинской повинности. Очень мне полюбился. Помоги ему бог (в нем). Я ничего не писал, кроме письма, продиктованного Саше. Было одно письмо грубо ругательное. С точки зрения распространения истины — радостно, а просто по душе грустно, — за что и зачем ненавидят. Записать:
1) Очень важное и старое, но в первый раз ясно понятое: то, что для того, чтобы жизнь была радостна (чем она должна быть), надо (точно, не на словах, а