Я вошел. Сейчас укоры и о Саше, и что ей надо в Крым. Утром думал, что не выдержу, и придется уехать от нее. С ней нет жизни. Одна мука. Как ей и сказал: мое горе то, что я не могу быть равнодушен.
[11 сентября. ] К вечеру начались сцены беганья в сад, слезы, крики. Даже до того, что, когда я вышел за ней в сад, она закричала: это зверь, убийца, не могу видеть его, и убежала нанимать телегу и сейчас уезжать. И так целый вечер. Когда же я вышел из себя и сказал ей son fait[94], она вдруг сделалась здорова, и так и нынче 11-го. Говорить с ней невозможно, потому что, во-первых, для нее не обязательна ни логика, ни правда, ни правдивая передача слов, которые ей говорят или которые она говорит. Очень становлюсь близок к тому, чтобы убежать. Здоровье нехорошо стало.
12 сентября. Софья Андреевна после страшных сцен уехала. Понемногу успокаиваюсь.
[16–17 сентября. ] Но письма из Ясной ужасные. Тяжело то, что в числе ее безумных мыслей есть и мысль о том, чтобы выставить меня ослабевшим умом и потому сделать недействительным мое завещание, если есть таковое. Кроме того, все те же рассказы обо мне и признания в ненависти ко мне. Получил письмо от Черткова, подтверждающее советы всех о твердости и мое решение. Не знаю, выдержу ли.
Хочу вернуться в Ясную 22-го.
22 утро. Еду в Ясную, и ужас берет при мысли о том, что меня ожидает. Только fais ce que doit…[95] А главное, молчать и помнить, что в ней душа — бог.
II
24 сентября. [Ясная Поляна. ] Потерял маленький дневник*. Пишу здесь. Начало дня было спокойно. Но за завтраком начался разговор о «Детской мудрости», что Чертков, коллекционер, собрал. Куда он денет рукописи после моей смерти? Я немного горячо попросил оставить меня в покое. Казалось, ничего. Но после обеда начались упреки, что я кричал на нее, что мне бы надо пожалеть ее. Я молчал. Она ушла к себе, и теперь 11-й час, она не выходит, и мне тяжело. От Черткова письмо с упреками и обличениями*. Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти ото всех. Оказывается, она спала и вышла спокойная. Я лег после 12-ти.
25 сентября. Проснулся рано, написал письмо Черткову*. Надеюсь, что он примет его, как я прошу. Сейчас одеваюсь. Да, все дело мое с богом, и надо быть одному. Опять просьба стоять для фотографии в позе любящих супругов. Я согласился, и все время стыдно*. Саша рассердилась ужасно. Мне было больно. Вечером я позвал ее и сказал: мне не нужна твоя стенография, но твоя любовь. И мы оба хорошо, целуясь, поплакали.
26 сентября. Опять сцены из-за того, что я повесил портреты, как были. Я начал говорить, что невозможно так жить. И она поняла. Душан говорил, что она стреляла из детского пистолета, чтобы испугать меня. Я не испугался и не ходил к ней. И действительно, лучше. Но очень, очень трудно. Помоги господи.
27 сентября. Как комично то противоположение, в котором я живу, в котором без ложной скромности: вынашиваю и высказываю самые важные, значительные мысли, и рядом с этим: борьба и участие в женских капризах, и которым посвящаю большую часть времени.
Чувствую себя в деле нравственного совершенствования совсем мальчишкой, учеником, и учеником плохим, мало усердным.
Вчера была ужасная сцена с вернувшейся Сашей. Кричала на Марью Александровну. Саша сегодня уехала в Телятинки. И она преспокойная, как будто ничего не случилось. Показывала мне пугач-пистолет — и стреляла, и лгала. Нынче ездила за мной на прогулке, вероятно, выслеживая меня. Жалко, но трудно. Помоги господи.
28 сентября. Очень тяжело. Эти выражения любви, эта говорливость и постоянное вмешательство. Можно, знаю, что можно все-таки любить. Но не могу, плох.
29 сентября. Саша хочет еще пожить вне дома. Боюсь за нее. Софья Андреевна лучше. Иногда находит на меня ложный стыд за свою слабость, а иногда, как нынче, радуюсь на эту слабость.
Нынче в первый раз увидал возможность добром — любовью покорить ее. Ах, кабы…
30 сентября. Нынче все то же. Много говорит для говоренья и не слушает. Были нынче тяжелые минуты, от своей слабости: видел неприятное, тяжелое, где его нет и не может быть для истинной жизни.
1 октября. Ужасно тяжело недоброе чувство к ней, которое не могу преодолеть, когда начинается это говоренье, говоренье без конца и без смысла и цели. Черткова статья о душе и боге, боюсь, что слишком ум за разум. Радостно, что одно и то же у всех истинно самобытных религиозных людей. У Antoin’а le Guérisseur тоже*.
2 октября. С утра первое слово о своем здоровье, потом осуждение, и разговоры без конца, и вмешательство в разговор. И я плох. Не могу победить чувства нехорошего, недоброго. Нынче живо почувствовал потребность художественной работы и вижу невозможность отдаться ей от нее, от неотвязного чувства о ней, от борьбы внутренней. Разумеется, борьба эта и возможность победы в этой борьбе важнее всех возможных художественных произведений.
III
5 октября, 10 года. Отдал листки и нынче начинаю новое. И как будто нужно начинать новое: 3-го я после передобеденного сна впал в беспамятство. Меня раздевали, укладывали, […] я что-то говорил и ничего не помню. Проснулся, опомнился часов в 11. Головная боль и слабость. Вчера целый день лежал в жару, с болью головы, ничего не ел и в той же слабости. Так же и ночь. Теперь 7 часов утра, все болит голова и печень, и ноги, и ослаб, но лучше. Главное же моей болезни то, что она помирила Сашу с Софьей Андреевной. Саша особенно была хороша. Варя приехала. Еще посмотрим. Борюсь с своим недобрым чувством к ней, не могу забыть этих трех месяцев мучений всех близких мне людей и меня. Но поборю. Ночь не спал, и не сказать, чтобы думал, а бродили в голове мысли.
[7 октября. ] Вчера 6 октября. Был слаб и мрачен. Все было тяжело и неприятно. От Черткова письмо. Он считает это напрасно. Она старается и просила его приехать*. Сегодня Таня ездила к Чертковым. Галя очень раздражена. Чертков решил приехать в 8, теперь без 10 минут. Софья Андреевна просила, чтобы я не целовался с ним. Как противно. Был истерический припадок.
Нынче 8-ое. Я высказал ей все то, что считал нужным. Она возражала, и я раздражился. И это было дурно. Но может быть, все-таки что-нибудь останется. Правда, что все дело в том, чтобы самому не поступить дурно, но и ее не всегда, но большею частью искренно жалко. Ложусь спать, проведя день лучше.
9 октября. Она спокойна, но затевает говорить о себе. Читал истерию*. Все виноваты, кроме нее. Не поехал к Чертковым и не поеду. Спокойствие дороже всего. На душе строго, серьезно.
10 октября. Тихо, но все неестественно и жутко. Нет спокойствия.
11 октября. С утра разговор о том, что я вчера тайно виделся с Чертковым. Всю ночь не спала. Но спасибо, борется с собой. Я держался хорошо, молчал. Все, что ни случается, она переводит в подтверждение своей мании — ничего…
12 октября. Опять с утра разговор и сцена. Что-то, кто-то ей сказал о каком-то моем завещании дневников Черткову. Я молчал. День пустой, не мог работать хорошо. Вечером опять тот же разговор. Намеки, выпытывания.
13 октября. Оказывается, она нашла и унесла мой дневник маленький. Она знает про какое-то, кому-то, о чем-то завещание — очевидно, касающееся моих сочинений. Какая мука из-за денежной стоимости их — и боится, что я помешаю ее изданию. И всего боится, несчастная.
14 октября. Письмо с упреками за какую-то бумагу о правах*, как будто все главное в денежном вопросе — и это лучше — яснее, но когда она преувеличенно говорит о своей любви ко мне, становится на колени и целует руки, мне очень тяжело. Все не могу решительно объявить, что поеду к Чертковым.
15 октября. Было столкновение с Сашей и общее возбуждение, но сносно.
16 октября. Нынче разрешилось.
Хотел уехать к Тане, но колеблюсь. Истерический припадок, злой.
Все дело в том, что она предлагала мне ехать к Чертковым, просила об этом, а нынче, когда я сказал, что поеду, начала бесноваться. Очень, очень трудно. Помоги бог. Я сказал, что никаких обещаний не дам и не даю, но сделаю все, что могу, чтобы не огорчить ее. Отъезд завтрашний едва ли приведу в исполнение. А надобно. Да, это испытание, и мое дело в том, чтобы не сделать недоброго. Помоги бог.
17 октября. Слаб. Софья Андреевна лучше, как будто кается, но есть и в этом истерическая преувеличенность. Целует руки. Очень возбуждена, говорит не переставая. Чувствую себя нравственно хорошо. Помню, кто я. Читал Шри Шанкара. Основная метафизическая мысль о сущности жизни хороша, но все учение путаница, хуже моей.
18 октября. Все то же тяжелое отношение страха и чуждости. Нынче ничего не было. Начала вечером разговор о вере. Просто не понимает, в чем вера.
19 октября. Очень тяжелый разговор ночью. Я дурно перенес. Саша говорила о продаже за миллион*. Посмотрим что. Может быть, к лучшему. Только бы поступить перед высшим судьей, заслужить его одобрение.
20 октября. Нечего записывать плохого. Плохо. Одно запишу, как меня радует и как мне слишком мила и дорога Саша.
21 октября. Очень тяжело несу свое испытание. Слова Новикова: «Походил кнутом, много лучше стала» и Ивана: «В нашем быту возжами», все вспоминаются, и недоволен собой. Ночью думал об отъезде. Саша много говорила с ней, а я с трудом удерживаю недоброе чувство.
22 октября. Ничего враждебного нет с ее стороны, но мне тяжело это притворство с обеих сторон. От Черткова письмо ко мне, письмо Досеву и заявление*. Все очень хорошо, но неприятно нарушение тайны дневника. Дунаев хорошо говорил. Ужасно, что он рассказывал с ее слов ему и Марии Николаевне.
23 октября. Все так же тяжело обоюдное притворство, стараюсь быть прост, но не выходит. Мысль о Новикове не покидает*. Когда я поехал верхом, Софья Андреевна пошла следить за мной, не поехал ли я к Черткову. Совестно даже в дневнике признаться в своей глупости. Со вчерашнего дня начал делать гимнастику — помолодеть, дурак, хочет — и повалил на себя шкаф и напрасно измучился. То-то дурак 82-летний.
24 октября. Саша ревела о том, что поссорилась с Таней. И я тоже. Очень тяжело, та же напряженность и неестественность.
25 октября. Все то же тяжелое чувство. Подозрения, подсматривание и грешное желание, чтобы она подала повод уехать.