Сон. Лев Николаевич Толстой
[ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ]
Я во снѣ стоялъ на бѣломъ, колеблющемся возвышеніи. Я говорилъ людямъ все то, что было въ моей душѣ, и чего я не зналъ прежде. Мысли мои были странны какъ во снѣ, но невольно облекались вдохновеннымъ, размѣреннымъ словомъ. Я удивлялся тому, что говорилъ, но радовался, слушая звуки своего голоса. Я ничего не видалъ, но чувствовалъ, что вокругъ меня толпились незнакомые мнѣ люди и всѣ мои братья. Вблизи они дышали. Вдали бурлило море, темное, какъ толпа.
Когда я говорилъ, отъ моего говора по всему лѣсу пробѣгалъ вѣтеръ. И этотъ вѣтеръ возбуждалъ восторгъ въ толпѣ и во мнѣ. Когда я замолкалъ, море дышало. И море, и лѣсъ была толпа. Глаза мои не видѣли, но всѣ глаза смотрѣли на меня, – я чувствовалъ ихъ взгляды. Я бы не могъ устоять, ежели бы они не держали меня своими взглядами. Мнѣ было тяжело и радостно. Они двигали мною, также какъ я двигалъ ими. Я чувствовалъ въ себѣ власть, и власть моя надъ ними не имѣла предѣловъ. —
Одинъ только голосъ во мнѣ говорилъ: страшно! Но быстрѣе и быстрѣе я шелъ все дальше и дальше. Я едва переводилъ дыханіе. Подавленный страхъ увеличивалъ наслажденіе, и возвышеніе, на которомъ я стоялъ, колеблясь, поднимало меня все выше и выше. Еще немного, и все бы кончилось. Но сзади меня шёлъ кто-то. Я почуялъ чужой, свободный взглядъ. Я не хо– тѣлъ; но этаго нельзя было – я долженъ былъ оглянуться. Я увидалъ женщину, мнѣ стало стыдно, и я остановился. Толпа не успѣла изчезнуть, и вѣтеръ все еще шумѣлъ по ней.
Толпа не разступалась, но женщина спокойно пошла по серединѣ толпы и не соединялась съ нею. Мнѣ стало очень стыдно, я хотѣлъ опять колебаться и говорить, но словъ не было. Я не могъ обманывать себя. Я не зналъ, кто она была, но въ ней было все, что любятъ, и къ ней сладко и больно тянула непреодолимая сила. Она посмотрѣла и на меня, но только на одно мгновенье. Она равнодушно отвернулась. Я смутно видѣлъ очертанья ея лица; но спокойный взглядъ ея остался во мнѣ. Въ ея взглядѣ была кроткая насмѣшка и чуть замѣтное сожалѣнье. Она ничего не понимала изъ того, что я говорилъ, и не жалѣла о томъ, что не понимаетъ, a жалѣла обо мнѣ. Я не могъ вынуть изъ себя ея взгляда. Она не презирала меня. Она видѣла нашъ восторгъ и жалѣла. Она была полна счастья. Ей никого не нужно было, и по этому я чувствовалъ, что безъ нея нельзя жить. Дрожащій мракъ закрылъ отъ меня ее всю. Я заплакалъ. Я сбросилъ съ себя стыдъ и плакалъ о прошедшемъ, невозвратимомъ счастіи, о невозможности будущаго счастія, о чужомъ счастіи… Но въ слезахъ этихъ было и счастіе настоящаго…
Н. О.
[ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ]
Я стоялъ высоко, выше всѣхъ людей. Я стоялъ одинъ. Вокругъ меня наравнѣ съ моими колѣнами жались <разгоряченныя внимательныя головы> лица и, какъ зыблющееся черное море, безъ конца виднѣлись головы <во всѣ стороны>… – На мнѣ была одежда древнихъ, и одежда эта развѣвалась отъ страстныхъ и прекрасныхъ движеній <которыя я дѣлалъ>. Я говорилъ людямъ все, что было въ моей душѣ, и чего я не зналъ прежде. Толпа радостно понимала меня. <Я самъ удивлялся и восхищался тѣмъ, что я говорилъ; мысли> Неистощимымъ потокомъ выше и выше поднимались смѣлыя мысли и выливались вдохновеннымъ размѣреннымъ словомъ, и я удивлялся тому, что я говорилъ. Звукъ голоса моего былъ силенъ, твердъ и <необычайно> прекрасенъ. Я наслаждался этимъ звукомъ.[1] <Когда я невольно, но сознательно возвышалъ голосъ, вся толпа вздрагивала, какъ одинъ человѣкъ.> Когда я замолкалъ, толпа <робко> отдыхая переводила дыханье. Когда я хотѣлъ, одно чувство, какъ вѣтеръ по листьямъ, пробѣгало по всей толпѣ и производило въ ней болѣзненный и могущій ропотъ. Около себя я различалъ разгоряченныя лица старцевъ, мужей и юношей, на всѣхъ было одно выраженье жаднаго вниманья, покорности [?] и восторга <но я не замѣчалъ ихъ самихъ. Они были для меня частями однаго лица, покореннаго мною>. Всѣ глаза смотрѣли на меня и двигали мной также, какъ я ими двигалъ. Я мгновенно угадывалъ все, что думала и желала толпа, и сразу словомъ отвѣчалъ на всѣ желанія, а толпа неистовыми рукоплесканіями и рабской покорностью отвѣчала на мое слово. Я былъ Царь, и власть моя не имѣла предѣловъ. Безумный восторгъ, горѣвшій во мнѣ, давалъ мнѣ власть, и я плавалъ въ упоеніи своей власти. Я счастливъ былъ своимъ безуміемъ и безуміемъ толпы. Но временность и восторженность моего положенія внутренно смущали меня. Но сила движенья увлекала меня дальше и дальше, и потокъ мыслей и словъ[2] становились сильнѣй и сильнѣй и, казалось, не могли истощиться. Но вдругъ среди всей восхищенной мною толпы, среди безразличныхъ, восторженныхъ, страстно устремленныхъ на меня взоровъ я почувствовалъ сзади себя неясную, но спокойную силу, настоятель[но] разрушающую мое очарованіе и требующую къ себѣ вниманья. Договаривая послѣднія слова проникавшей меня мысли, я невольно оглянулся. Въ толпѣ, но не соединяясь съ толпою, стояла простая женщина въ простомъ уборѣ. – Не помню ея одежды, не помню цвѣта ея глазъ и волосъ, не знаю, была ли она молода и прекрасна; но я обрадовался, увидавъ ее. Въ ней была та неясная спокойная сила, которая требовала вниманія и разрушала очарованье. Она равнодушно отвернулась, и я только на мгновенье засталъ на себѣ ея ясные глаза, на которыхъ готовились [?] слезы. Во взглядѣ ея была <насмѣшка> жалость и любовь, на устахъ была легкая улыбка. Въ этомъ мгновенномъ взглядѣ я все прочелъ, и все мнѣ стало ясно. Она не понимала того, что я говорилъ, не могла и не хотѣла понимать. Она не жалѣла о томъ, что не понимаетъ, a жалѣла меня. Но съ любовнымъ сожалѣньемъ слушала мои слова. Она не презирала ни меня, ни толпу, ни моего восторга; она была проста, спокойна…
Все изчезло: и толпа, и мысли, слова, и восторгъ, – все уничтожило[сь] въ этомъ взглядѣ. Осталась одна сила, одно желаніе… Однаго желало все существо мое – еще разъ проникнуться этимъ взглядомъ, понять его и жить его жизнью, но она незамѣтно неподвижно [?] удалялась отъ меня <и ни разу не оглянулась>. Я звалъ ее, умолялъ хоть еще разъ насмѣшливо оглянуться на меня и сказать мнѣ… Она удалялась… Она изчезла. Я заплака[лъ][3] о невозможномъ счастьи, но слезы эти были мнѣ слаще прежни[хъ][4] восторговъ. –
Комментарий Н. М. Мендельсона
Упоминания Толстого о работе над «Сном» находятся в Дневнике 1857 г. под 24 ноября и 19—30—31 декабря.
Первая запись говорит: «Дописал сон не дурно». Во второй читаем: «Писал Николинькин сон. Никто не согласен, а я знаю, что хорошо!» По мнению В. И. Срезневского,[5] в обеих записях идет речь об одном и том же произведении, но в разных его редакциях, причем толчком к художественному замыслу Толстого, по всей вероятности, был сон, рассказанный ему братом Николаем Николаевичем.
4 января 1858 г. Толстой пишет В. П. Боткину в Рим большое письмо, где говорит, что в обществе «происходит небывалый кавардак, поднятый вопросом эманципации», что он сам «устал от толков, споров, речей и т. д.». «В доказательство того, – продолжает Толстой, – при сем препровождаю следующую штуку, о которой желаю знать ваше мнение. Я имел дерзость считать это отдельным и конченным произведением, хотя и не имею дерзости печатать». Непосредственно за этим идет текст «Сна». «Ежели Тургенев еще с вами, то прочтите это ему и решите, что это такое, дерзкая ерунда или нет», – добавляет Толстой.[6]
Мнения Боткина и Тургенева нам неизвестны. Вероятно, они были неблагоприятны: в противном случае едва ли бы «Сон» был забыт и оставлен Толстым на пять лет.
После двух беглых упоминаний в письмах к гр. А. А. Толстой (в марте 1858 г.),[7] «Сон» вновь привлекает внимание Толстого лишь в 1863 г. Он несколько переделывает его и решается напечатать, но анонимно. «Сон» был переписан рукой С. А. Толстой, подписан буквами Н. О. и отправлен в редакцию газеты «День», издававшейся И. С. Аксаковым, от имени Нат. Петр. Охотницкой (дворянка-приживалка, жившая в Ясной поляне при Т. А. Ергольской). Вот что значилось в препроводительном письме: «Милостивый Государь Иванъ Сергѣичъ, посылаю для напечатания в вашей газете мой первый литературный опыт, разумеется, если вы найдете это удобным. Прошу вас покорно дать ответ по следующему адресу: В Тулу. Наталье Петровне Охотницкой. До востребования».
Аксаков ответил отказом: «Статейка ваша «Сон» не может быть помещена в моей газете. Этот «Сон» слишком загадочен для публики, его содержание слишком неопределенно, и может быть вполне понятен только самому автору. Для первого литературного опыта слог по моему мнению недурен, но сила вся не в слоге, а в содержании».
В 1864 или 1865 гг. Толстой хотел использовать «Сон» для романа «1805 год»; отрывок должен был послужить материалом для рассказа о падении Николая Ростова. Но этот эпизод не вошел в печатный текст.
В последний раз Толстой вернулся к «Сну», работая над той главой «Войны и мира», где рассказывается, как Пьер ночует в доме своего умершего «благодетеля» Баздеева. И на этот раз «Сон» не вошел в роман.
Упомянув о попытках Толстого использовать «Сон» для «Войны и мира», необходимо отметить предположения о связи «Сна» с «Альбертом», точнее – «Сон» в редакции, посланной Боткину, с заключительными страницами повести.
Такого именно взгляда держится И. Р. Эйгес в работе, напечатанной им в журнале ГАХН «Искусство» (1928 г., кн. 1-2) – «Из творческой истории рассказа «Альберт» Л. Толстого».
«Сон», возникший как отдельное, самостоятельное и законченное произведение, о чем писал Толстой Боткину, был, по мнению И. Р. Эйгеса, слит с концом «Альберта». Следы этого слияния, говорит И. Р. Эйгес, очевидны. «Внутренний смысл рассказа до его заключительного эпизода остается совершенно иным, чем смысл этого эпизода, который возникает неожиданно и немотивированно. Сращения двух самостоятельных художественных организмов не произошло, и по той именно причине, что основные устремления обоих снов несовместимы и противоречивы одно другому. В «Сне», как отдельном произведении, центр составляет чувство морального стыда, а во сне Альберта центр как раз в прямо противоположном – в оправдании и возвеличении художника, как такового».[8]
Б. М. Эйхенбаум говорит, что «Сон» «стилистически… восходит к «Альберту», и высказывает предположение, что финал последнего «представляет собой один из вариантов «Сна» и явился позже, чем редакция, посланная Боткину».[9]
Близость настроений, сказавшаяся в финале «Альберта» и в «Сне», несомненна и объясняется, конечно, тем,