страшно поднимающегося на коленах и пальцах ног. Дьячок, не понимая своих слов, мерно читал, и в тихой комнате странно звучали и замирали слова. Изредка из дальней комнаты долетали звуки детских голосов и их топота.
«Сокроешь лицо Твое – смущаются, – гласил псалтырь, – возьмешь от них дух – умирают и в прах свой возвращаются. Пошлешь дух Твой – созидаются и обновляют лицо земли. Да будет Господу слава во веки».
Лицо усопшей было строго, спокойно и величаво. Ни в чистом холодном лбе, ни в твердо сложенных устах ничто не двигалось. Она вся была внимание. Но понимала ли она хоть теперь великие слова эти?
IV.
Через месяц над могилой усопшей воздвиглась каменная часовня. Над могилой ямщика всё еще не было камня, и только светло-зеленая трава пробивала над бугорком, служившим единственным признаком прошедшего существования человека.
– А грех тебе будет, Серега, – говорила раз кухарка на станции, – коли ты Хведору камня не купишь. То говорил: зима, зима, а нынче что ж слова не держишь? Ведь при мне было. Он уж приходил к тебе раз просить; не купишь, еще раз придет, душить станет.
– Да что, я разве отрекаюсь, – отвечал Серега, – я камень куплю, как сказал, куплю, в полтора целковых куплю. Я не забыл, да ведь привезть надо. Как случай в город будет, так и куплю.
– Ты бы хошь крест поставил, вот что, – отозвался старый ямщик, – а то впрямь дурно. Сапоги-то носишь.
– Где его возьмешь крест-то? из полена не вытешешь?
– Что говоришь-то? Из полена не вытешешь, возьми топор да в рощу пораньше сходи, вот и вытешешь. Ясенку ли, что ли, срубишь. Вот и голубец будет. А то поди еще объездчика пой водкой. За всякой дрянью поить не наготовишься. Вон я намедни вагу сломал, новую вырубил важную, никто слова не сказал.
Ранним утром, чуть зорька, Серега взял топор и пошел в рощу.
На всем лежал холодный матовый покров еще падавшей, не освещенной солнцем росы. Восток незаметно яснел, отражая свой слабый свет на подернутом тонкими тучами своде неба. Ни одна травка внизу, ни один лист на верхней ветви дерева не шевелились. Только изредка слышавшиеся звуки крыльев в чаще дерева или шелеста по земле нарушали тишину леса. Вдруг странный, чуждый природе звук разнесся и замер на опушке леса. Но снова послышался звук и равномерно стал повторяться внизу около ствола одного из неподвижных деревьев. Одна из макуш необычайно затрепетала, сочные листья ее зашептали что-то, и малиновка, сидевшая на одной из ветвей ее, со свистом перепорхнула два раза и, подергивая хвостиком, села на другое дерево.
Топор низом звучал глуше и глуше, сочные белые щепки летели на росистую траву, и легкий треск послышался из-за ударов. Дерево вздрогнуло всем телом, погнулось и быстро выпрямилось, испуганно колебаясь на своем корне. На мгновенье всё затихло, но снова погнулось дерево, снова послышался треск в его стволе, и, ломая сучья и спустив ветви, оно рухнулось макушей на сырую землю. Звуки топора и шагов затихли. Малиновка свистнула и вспорхнула выше. Ветка, которую она зацепила своими крыльями, покачалась несколько времени и замерла, как и другие, со всеми своими листьями. Деревья еще радостнее красовались на новом просторе своими неподвижными ветвями.
Первые лучи солнца, пробив сквозившую тучу, блеснули в небе и пробежали по земле и небу. Туман волнами стал переливаться в лощинах, роса, блестя, заиграла на зелени, прозрачные побелевшие тучки, спеша, разбегались по синевшему своду. Птицы гомозились в чаще и, как потерянные, щебетали что-то счастливое, сочные листья радостно и спокойно шептались в вершинах, и ветви живых дерев медленно, величаво зашевелились над мертвым, поникшим деревом.
–
ВАРИАНТЫ ИЗ ПЕРВОНАЧАЛЬНЫХ РЕДАКЦИЙ
ТРИ СМЕРТИ.
* № 1
Федька былъ боленъ 3-й мѣсяцъ, – нутренность, какъ онъ говорилъ. Въ чемъ состояла эта болѣзнь, не знали ни его братъ, ни племянникъ, ни фельшеръ, которому показывали больнаго, ни самъ больной. Впрочемъ больной и не желалъ знать этаго. Онъ зналъ и говорилъ, что смерть его пришла и ничего больше. <Недавно еще онъ былъ мужикъ сильный, веселый, ѣздилъ на курьерскихъ, пѣвалъ пѣсни и любилъ выпить. Теперь второй мѣсяцъ онъ не слѣзалъ съ печи, изрѣдка стоналъ, просилъ испить и твердилъ несвязныя молитвы.> – Третьяго дня его причащали.
* № 2
Мужъ сидѣлъ одинъ въ своей комнатѣ и молчалъ, кузина сидѣла подлѣ него и молчала. Они искали и не находили, что бы сказать другъ другу, а чувствовали потребность сказать что нибудь. Одна свѣчка горѣла.
– Извините меня, мой другъ, – сказала кузина, – когда она еще была здорова (кузина вздохнула, мужъ тоже: онъ началъ обдумывать новый образъ жизни безъ жены, и ему помѣшали), вамъ тяжело, но что жъ дѣлать? Она говорила, что желала бы покоиться съ матерью въ Щербинкахъ. Не отвезете ли вы ее, исполните ея послѣднее желанье. Расходы, разумѣется, не остановятъ васъ въ такомъ важномъ дѣлѣ.
– Отчего она сказала: послѣднее желанье, когда сама говоритъ, что давнишнее, и, вѣрно, сама выдумала, – подумалъ мужъ. – Расходы однако будутъ не очень большіе, рублей 200, – еще подумалъ онъ.
– Ахъ мой другъ, я счастливъ сдѣлать все, что могу, для ея памяти, – сказалъ онъ, – только, право, я не могу самъ ничѣмъ этимъ распорядиться. Я такъ разстроенъ.
– Ахъ, это понятно, мой другъ.
* № 3
Надъ могилой госпожи стоитъ кирпичная часовня, и священникъ въ ризѣ кадитъ тамъ и поетъ тамъ вѣчную память paби Бож[ьей]. Надъ могилой дяди Хведора растетъ густая трава изъ-подъ камня и, кажется, хотѣла сдвинуть. Такая же трава растетъ около часовни, и та, и другая каждый годъ засыхаетъ, засыпается снѣгомъ и обновляется, каждый день всходитъ солнце и свѣтитъ <на могилу> и на часовню, и на камень дяди Хведора. И никто не знаетъ, что сдѣлалось съ Ширкин[ской] госпожой и съ д[ядей] Ѳ[едоромъ]. <Одинъ разъ жена дяди Хведора пришла съѣсть лепешку на его могилѣ, и лепешка была вкусна, и крохи падали на густую темно зеленую росистую траву, и солнце свѣтило ярко, и колоколъ гудѣлъ громко, и народъ шелъ изъ церкви весело, и Богъ [не] нарадовался, глядя на міръ свой, а подь землей Богъ знаетъ что оставалось отъ дяди Хведора>.1
–
Комментарии Н. М. Мендельсона
ТРИ СМЕРТИ.
15 января 1858 г. Толстой выехал из Москвы вместе с гр. Александрой Андреевной Толстой. Проводив ее до Клина, он поехал в имение кж. Варвары Александровны Волконской, двоюродной сестры его матери.
Здесь, того же 15 января Толстой записывает в Дневнике: «Хорошо начал писать Смерть», – так первоначально назывался рассказ «Три смерти». Работа продолжалась 16 января. На следующий день она была прервана охотой, а 18 вечером Толстой «немного поправил» начатый рассказ.
19 января Толстой вернулся в Москву и прочел написанное брату Николаю Николаевичу. «Совет[ует] дерево оставить», – записывает Толстой в Дневнике в тот же день.
Мы полагаем, что Толстой читал брату именно единственную дошедшую до нас рукопись «Трех смертей» в ее первоначальном виде, и что совет брата относился лишь к замыслу ввести в рассказ «смерть» дерева. Этот замысел был аннотирован в третьей части рассказа соответствующей вставкой между строк (см. описание рукописи), развитой, конечно, устно после прочтения рассказа в первоначальном виде. «Смерть» дерева была, по нашему мнению, написана уже в Москве. За это говорит разница в чернилах, которыми написана последняя часть рассказа и текст предшествующих частей, а также заметка Дневника под 20 января: «Встал рано. Думал, передумывал 3 смерти и написал «Дерево». Не вышло сразу».
21 января Толстой «думал и переписывал «дерево», т. е. всё ту же заключительную часть рассказа. 23 января он работал всё утро, «дописывал после обеда и прочел тетиньке с слезами». Под 24 января отмечен конец работы над рассказом. «Докончил Три смерти».
Во время пребывания в Петербурге, между 12 и 17 марта, Толстой с удовольствием встретился с А. В. Дружининым, редактором «Библиотеки для чтения», где впоследствии были напечатаны «Три смерти». «Видел Дружи[нина], его середу, все ничего. Д[ружинин] мил», – записано в Дневнике 12 марта.
Весьма вероятно, что при встрече с Дружининым был разговор о законченной Толстым вещи, и что он обещал ее в журнал Дружинина, но отдана ли была рукопись рассказа в это именно время, – сказать утвердительно нельзя за отсутствием данных.
Во время этого же посещения Петербурга Толстой, несомненно, беседовал о рассказе «Три смерти» с Л. А. Толстой. Мы полагаем, что во второй половине марта, только что вернувшись из Петербурга, именно об этой «вещице» писал Толстой своему другу, обещая прислать ее «на днях», как только она будет переписана.2 Быть может, в это же время рассказ переписывался и для журнала.
Отметим, что А. А. Толстая читала «Три смерти» задолго до появления рассказа в печати и высказала о нем свое мнение автору. Каково оно было, а также каково было мнение самого Толстого, мы узнаем из письма его от 1 мая 1858 г.3
По мнению Л. Н. Толстого, его корреспондентка напрасно смотрит на рассказ с христианской точки зрения.
«Моя мысль, – продолжает он, – была: три существа умерли – барыня, мужик и дерево. – Барыня жалка и гадка, потому что лгала всю жизнь и лжет перед смертью. Христианство, как она его понимает, не решает для нее вопроса жизни и смерти. Зачем умирать, когда хочется жить? В обещания будущие христианства она верит воображением и умом, а всё существо ее становится на дыбы, и другаго успокоенья (кроме ложно-христианского) нету, – а место занято. Она гадка и жалка. Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия – природа, с которой он жил. Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил ее, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твердо этот закон, от которого он никогда не отворачивался, как барыня, и прямо, просто смотрел ему в глаза. «Une brute»,4 вы говорите, да чем же дурно une brute? Une brute есть счастье и красота, гармония со всем миром, а не такой разлад, как у барыни. Дерево умирает спокойно, честно и красиво. Красиво, – потому что не лжет, не ломается, не боится, не жалеет. – Вот моя мысль, с которой вы, разумеется, не согласны, но которую оспоривать нельзя, – это есть и в моей душе, и в вашей. Что выражена эта мысль скверно, в этом я с вами согласен. Иначе бы вы с вашим тонким чувством поняли бы, и