Война и мир. Первый вариант романа. Лев Николаевич Толстой
[1]
От издателя
«1. В два раза короче и в пять раз интереснее.
2. Почти нет философических отступлений.
3. В сто раз легче читать: весь французский текст заменен русским в переводе самого Толстого.
4. Гораздо больше мира и меньше войны.
5. Хеппи-энд…».
Эти слова я поместил семь лет назад на обложку предыдущего издания, указав в аннотации: «Первая полная редакция великого романа, созданная к концу 1866 года, до того как Толстой переделал его в 1867–1869 годах», — и что я использовал такие-то публикации.
Думая, что все всё знают, я не объяснил, откуда взялась эта «первая редакция».
Я оказался неправ, и в результате оголтелые и невежественные критики, выдающие себя за знатоков русской литературы, публично стали обвинять меня и в фальсификации («это Захаров сам всё сляпал»), и в надругательстве над Толстым («ведь вот же Лев Николаевич не напечатал этот первый вариант, а вы…»).
Я по-прежнему не считаю необходимым подробно излагать в предисловиях всё то, что можно найти в специальной литературе, но в нескольких строках объясню.
Итак, Л.Н.Толстой писал этот роман с 1863 года и к концу 1866 года, поставив на 726-й странице слово «конец», повез его в Москву печатать. К этому времени он уже опубликовал две первые части романа («1805» и «Война») в журнале «Русский Вестник» и отдельной книгой, и заказал художнику М.С.Башилову иллюстрации для полного книжного издания.
Но издать книгу Толстой не смог. Катков уговаривал его продолжать печатать кусками в своем «Русском Вестнике», другие издатели, смущаясь объемом и «неактуальностью произведения», в лучшем случае предлагали автору печатать роман за свой счет. Художник Башилов работал очень неспешно, а переделывал — в соответствии с письменными указаниями Толстого, — еще медленнее.
Оставшаяся в Ясной Поляне жена Софья Андреевна настоятельно требовала, чтобы муж скорее возвращался: и дети плачут, и зима на носу, и с делами по хозяйству ей одной трудно справиться.
Ну и, наконец, в только что открывшейся тогда для публичного пользования Чертковской библиотеке Бартенев (будущий редактор «Войны и мира») показал Толстому много материалов, которые писатель захотел использовать в своей книге.
В результате Толстой, заявив, что «всё к лучшему» (это он обыграл первоначальное название своего романа — «Всё хорошо, что хорошо кончается»), уехал с рукописью домой в Ясную Поляну и работал над текстом еще два года; «Война и мир» была впервые издана целиком в шести томах в 1868–1869 годах. Причём без иллюстраций Башилова, который так и не завершил свою работу, неизлечимо заболел и умер в 1870 году в Тироле.
Вот, собственно, и вся история. Теперь два слова о происхождении самого текста. Вернувшись в конце 1866 года в Ясную Поляну, Толстой, естественно, не убирал на полку свою 726-страничную рукопись, чтоб начать всё с начала, с первой страницы. Он работал с той же рукописью — дописывал, вычёркивал, переставлял страницы, писал на обороте, добавлял новые листы…
Спустя пятьдесят лет в музее Толстого на Остоженке в Москве, где хранились все рукописи писателя, начала работать — и проработала там несколько десятилетий — Эвелина Ефимовна Зайденшнур: она расшифровывала и распечатывала эти рукописи для полного собрания сочинений Толстого. Ей-то мы и обязаны возможностью прочитать первый вариант «Войны и мира», — она реконструировала первоначальную рукопись романа, сличая почерк Толстого, цвет чернил, бумагу и т. д., и в 1983 году он был опубликован в 94-м томе «Литературного наследства» издательства «Наука» АН СССР. Опубликован для специалистов в точном соответствии с рукописью, которая оставалась неотредактированной. Так что мне, дипломированному филологу и редактору с 30-летним стажем, досталась только самая лёгкая и приятная работа — «причесать» этот текст, то есть сделать его приемлемым для широкого читателя: вычитать, исправить грамматические ошибки, уточнить нумерацию глав и т. п. При этом я правил только то, что нельзя было не править (например, Пьер у меня пьёт в клубе «Шато Марго», а не «Алито Марго», как в «Лит. наследстве»), а всё, что можно было не править, — я и не правил. В конце концов, это Толстой, а не Захаров.
И самое последнее. Для второго издания (1873 год) Толстой сам перевёл на русский весь французский текст романа. Его я и использовал в этой книге.
От автора
Я пишу до сих пор только о князьях, графах, министрах, сенаторах и их детях и боюсь, что и вперед не будет других лиц в моей истории.
Может быть, это нехорошо и не нравится публике; может быть, для нее интереснее и поучительнее история мужиков, купцов, семинаристов, но, со всем моим желанием иметь как можно больше читателей, я не могу угодить такому вкусу, по многим причинам.
Во-первых, потому, что памятники истории того времени, о котором я пишу, остались только в переписке и записках людей высшего круга грамотных; даже интересные и умные рассказы, которые мне удалось слышать, слышал я только от людей того же круга.
Во-вторых, потому, что жизнь купцов, кучеров, семинаристов, каторжников и мужиков для меня представляется однообразною и скучною, и все действия этих людей мне представляются вытекающими, большей частью, из одних и тех же пружин: зависти к более счастливым сословиям, корыстолюбия и материальных страстей. Ежели и не все действия этих людей вытекают из этих пружин, то действия их так застилаются этими побуждениями, что трудно их понимать и потому описывать.
В-третьих, потому, что жизнь этих людей (низших сословий) менее носит на себе отпечаток времени.
В-четвертых, потому, что жизнь этих людей некрасива.
В-пятых, потому, что я никогда не мог понять, что думает будочник, стоя у будки, что думает и чувствует лавочник, зазывая купить помочи и галстуки, что думает семинарист, когда его ведут в сотый раз сечь розгами, и т. п. Я так же не могу понять этого, как и не могу понять того, что думает корова, когда ее доят, и что думает лошадь, когда везет бочку.
В-шестых, потому, наконец (и это, я знаю, самая лучшая причина), что я сам принадлежу к высшему сословию, обществу и люблю его.
Я не мещанин, как с гордостью говорил Пушкин, и смело говорю, что я аристократ, и по рождению, и по привычкам, и по положению. Я аристократ потому, что вспоминать предков — отцов, дедов, прадедов моих, мне не только не совестно, но особенно радостно. Я аристократ потому, что воспитан с детства в любви и уважении к изящному, выражающемуся не только в Гомере, Бахе и Рафаэле, но и всех мелочах жизни: в любви к чистым рукам, к красивому платью, изящному столу и экипажу. Я аристократ потому, что был так счастлив, что ни я, ни отец мой, ни дед мой не знали нужды и борьбы между совестью и нуждою, не имели необходимости никому никогда ни завидовать, ни кланяться, не знали потребности образовываться для денег и для положения в свете и тому подобных испытаний, которым подвергаются люди в нужде. Я вижу, что это большое счастье и благодарю за него Бога, но ежели счастье это не принадлежит всем, то из этого я не вижу причины отрекаться от него и не пользоваться им.
Я аристократ потому, что не могу верить в высокий ум, тонкий вкус и великую честность человека, который ковыряет в носу пальцем и у которого душа с Богом беседует.
Все это очень глупо, может быть, преступно, дерзко, но это так. И я вперед объявляю читателю, какой я человек и чего он может ждать от меня. Еще время закрыть книгу и обличить меня как идиота, ретрограда и Аскоченского, которому я, пользуясь этим случаем, спешу заявить давно чувствуемое мною искренное и глубокое нешуточное уважение*.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
— Ну что, князь, Генуя и Лукка стали не больше как поместья, поместья фамилии Буонапарте. Нет, я вам вперед говорю, если вы мне не скажете, что у нас война, если вы позволите себе защищать все гадости, все ужасы этого антихриста (право, я верю, что он антихрист), — я вас больше не знаю, вы уже не друг мой, вы уже не мой верный раб, как вы говорите. Ну, здравствуйте, здравствуйте. Я вижу, что я вас пугаю, садитесь и рассказывайте.
Так говорила в июле 1805 года известная Анна Павловна Шерер, фрейлина и приближенная императрицы Марии Федоровны, встречая важного и чиновного князя Василия, первым приехавшего на ее вечер. Анна Павловна кашляла несколько дней, у нее был грипп, как она говорила (грипп был тогда новое слово, употреблявшееся только редкими), а потому она не дежурила и не выходила из дому. В записочках, разосланных утром с красным лакеем, было написано без различия во всех:
«Если у вас, граф (или князь), нет в виду ничего лучшего и если перспектива вечера у бедной больной не слишком вас пугает, то я буду очень рада видеть вас нынче у себя между 7 и 10 часами.
Аннa Шерер».
— О, какое жестокое нападение! — отвечал, нисколько не смутясь такой встречей и слабо улыбаясь, вошедший князь с светлым выражением хитрого лица, в придворном шитом мундире, чулках, башмаках и звездах.
Он говорил на том изысканном французском языке, на котором не только говорили, но и думали наши деды, и с теми тихими покровительственными интонациями, которые свойственны состарившемуся в свете и при дворе значительному человеку. Он подошел к Анне Павловне, поцеловал ее руку, подставив ей свою надушенную и сияющую белизной даже между седыми волосами лысину, и покойно уселся на диване.
— Прежде всего скажите, как ваше здоровье, милый друг? Успокойте друга, — сказал он, не изменяя голоса, и тоном, в котором из-за приличия и участия просвечивало равнодушие и даже насмешка.
— Как вы хотите, чтоб я была здорова, когда нравственно страдаешь? Разве можно оставаться спокойной в наше время, когда есть у человека чувство, — сказала Анна Павловна. — Вы весь вечер у меня, надеюсь?
— А праздник английского посланника? Ныне среда. Мне надо показаться там, — сказал князь. — Дочь заедет за мной и повезет меня.
— Я думала, что нынешний праздник отменен. Признаюсь, все эти праздники и фейерверки становятся несносны.
— Ежели бы знали, что вы этого хотите, праздник бы отменили, — сказал князь, по привычке, как заведенные часы, говоря вещи, которым он и не хотел, чтобы верили.
— Не мучьте меня. Ну, что же решили по случаю депеши Новосильцева? Вы все знаете.
— Как вам сказать? — сказал князь холодным, скучающим тоном. — Что решили? Решили, что Буонапарте сжег свои корабли, и мы тоже, кажется, готовы сжечь наши.
Князь Василий, говорил ли он умные или глупые, одушевленные или равнодушные слова, говорил их таким тоном, как будто он