сидели: графиня, Дуняша и доктор, Наташа и Соня, сзади коляска графа — граф с камердинером, потом бричка с девушкой и людьми. Вдруг поезд остановился от передних повозок, и, высунувшись, Соня и Наташа из двух окошек увидали, что что-то возятся около передней брички с офицерами. Соня услыхала слово: «Кончается. Он умрет сейчас», — которое сказал один из людей, и, дрожа от страха, чтоб Наташа не услыхала того же, вернулась головой в карету и стала говорить что-то Наташе. Но Наташа тоже слышала это и с обычной быстротой отперла дверцу, откинула подножку, сбежала и побежала вперед.
В передней повозке на ситцевой подушке лежал лицом кверху князь Андрей с закрытыми глазами и, как рыба, открывал и закрывал рот, ловя воздух. Доктор стоял уже на подножке и щупал пульс.
Наташа ухватилась за колесо повозки, почувствовала, как бьются одна о другую ее колени. Но она не упала.
— Что вам, графиня, тут делать, — сказал доктор сердито. — Извольте идти, ничего!
Она пошла покорно.
— Скажите лучше графу, что нельзя ли ему уступить рессорный экипаж.
Наташа пошла к отцу, но граф Илья Андреевич уже шел навстречу, и передала ему то, что сказал доктор. Больного перенесли в коляску, а Наташа молча села в карету. Ни Соня, ни мать старались не смотреть на нее. Мать сказала только:
— Доктор говорил, что он будет жив.
Наташа посмотрела на нее и опять отвела глаза в окно. На станции был вперед посланный задержать постоялый двор для Ростовых. Они остановились в нем ночью. Одну комнату заняли они все вместе, другую, лучшую, отдали раненым офицерам. Было уже темно, когда сели обедать. Доктор пришел от раненых и объявил, что Болконскому лучше, что он может поправиться и доехать. Главное, доехать.
— Он в памяти?
— Теперь совершенно.
Доктор ушел спать к больному, граф — в коляску. Наташа легла к матери. Когда свечи потушили, она прижалась к матери и зарыдала.
— Он будет жив…
— Нет, я знаю, что он умрет… я знаю. — Они вместе плакали.
И ничего не говорили. Соня с своего сена на полу несколько раз поднимала голову, но ничего не слышала, кроме слез. Уж петухи пропели несколько раз близко на дворе и все заснули, но Наташа не спала. Она не могла ни спать, ни лежать, она тихо встала, не обуваясь, надела материну кацавейку и, перешагнув через храпевшую девушку, вышла в сени. В сенях спали какие-то мужчины и забурчали что-то при звуке отворившейся двери. Она нашла скобу другой двери и отворила ее. В комнате был свет нагоревшей сальной свечи. Что-то зашевелилось, это и был Тимохин с своим красным носом, который испуганными глазами смотрел на графиню, поднявшись на локоть. Узнав барышню, он, не переставая смотреть, стал закрываться стыдливо плащом. Против него лежал еще раненый на кровати, спустив маленькую белую руку. Наташа неслышными босыми шагами подошла к нему, но он услыхал, тяжело открыл глаза и вдруг радостно, детски улыбнулся. Наташа ничего не сказала, она упала неслышно на колени, взяла его руку, прижала к вдруг вспухнувшим от слез губам и нежно прильнула к ней. Он делал движения пальцами, он чего-то хотел. Она поняла, что он хотел видеть ее лицо. Она подняла свое детски-изуродованное всхлипываньями мокрое лицо и посмотрела на него. Он все так же радостно улыбался. Тимохин, стыдливо закрывая голову и желтую руку, дернул доктора, заснувшего рядом, и доктор и Тимохин испуганно смотрели, не шевелясь, на Наташу и Андрея. Доктор стал кашлять. Они не слышали его.
— Можете ли вы простить?
— Все, все, — тихо сказал Андрей. — Идите.
Доктор еще громче закашлял и зашевелился. Тимохин, ожидая, что она обернется, скрыл все до подбородка, хотя и высунулась босая нога.
Наташа вздохнула тяжело и легко и вышла из комнаты.
XVI
Из дома Пьерa две княжны (третья давно вышла замуж) были выпровожены, многое было увезено. Что именно, Пьер не знал хорошенько.
Главное чувство, владевшее им, было то русское чувство, которое заставляет загулявшегося купца перебить все зеркала, — чувство, выражающее высший суд над всеми условиями истины жизни, на основании какой-то другой, неясно сознанной истины. Одно, о чем и не думал Пьер, но что инстинкт дал понять ему и что было уже решенный вопрос, как только он задумал оставаться в Москве, было то, что он будет оставаться в Москве не под своим именем и званием графа Безухова и зятя одного из главных вельмож, а в качестве своего дворника. Он перенес свою постель и книги во флигель и поместился там за перегородкой комнатки, в которой жил дворецкий с старухой-тещей, женой и свояченицей, вдовой, бойкой, худой, красивой бабой, когда-то бывшей первой любовью Пьерa и потом испытавшей много превратностей и радостей и бывшей близко знакомой со многими из богатейших московских молодых людей. Теперь она была уже немолода, повязана платочком, с косичками, румяными чахоточными щеками, мускулистыми, худыми, сильными членами и блестящими, прекрасными, всегда веселыми глазами. Отношения, кончившиеся весьма приятно для Мавры Кондратьевны, со стороны Пьерa теперь были забыты. Мавра Кондратьевна была с Пьером почтительно фамильярна и веселила весь их кружок своей находчивостью и бойкостью.
Она нарядила Пьерa в армяк Степки (сначала выпарив его), и сама, принарядившись, пошла с Пьером навстречу французам.
В кабаке был крик, их остановили и через поляка спросили: «Где жители? Кто он? Какой это собор?» Мавра Кондратьевна, смеясь, советовала Пьеру ласковее быть с ними.
И страшно и весело было Пьеру подумать, что он уже обхвачен и корабли сожжены. Он все ходил, смотрел разные войска и вблизи видел живые, добрые, усталые, страдальческие, человеческие лица, которые жалко ему симпатичны были. Они кричали «Да здравствует император!» — и были минуты, что Пьеру казалось, что так и должно быть и что они правы. Ему даже захотелось самому закричать.
Они узнали, что Наполеон стоял в Драгомиловском предместье, и вернулись. Мавра Кондратьевна, в розовом платье и лиловом шелковом платке пошла одна, нисколько не робея, подмигивая французам.
Пьер пошел один в Старую Конюшенную к княжне Чиргазовой, старой-старой москвичке, которая, он знал, не выезжала из Москвы. Пьер пошел к ней, потому что некуда было деваться, и он рад был, что пошел к ней. Как только он вошел в ее переднюю, услыхал привычный запах старого затхла и собачек в передней, увидал старика лакея, девку и шутиху, увидал цветочки на окнах и попугая, — все по-старому, так он опять попал в прежнее свое русское состояние
— Кто там? — послышался старухин ворчливо-визгливый голос, и Пьер невольно подумал, как посмеют войти французы, когда она так крикнет. — Царевна! (так звали шутиху) подите же в переднюю.
— Кто я? Бонапарт, что ль? А, ну здорово, голубчик, что ж ты не убежал? Все бегут, отец мой. Садись, садись. Это что ж, в кого нарядился, или святки уж, ха-ха. Царевна, поди погляди… А что ж они тебе сделают? Ничего не сделают. Что ж, пришли, что ль? — спрашивала она, точно как спрашивала, пришел ли повар из Охотного ряда. Она или не понимала или не хотела понимать. Но, странно, ее уверенность была так сильна, что Пьер, глядя на нее, убеждался, что действительно ничего нельзя ей сделать.
— А соседка-то моя, Марья Ивановна Долохова, вчера уехала, — сынок спровадил, так же, как ты, наряжен, приходил меня уговаривать уехать, а то, говорит, сожгу. А я говорю: сожжешь, так я тебя в полицию посажу.
— Да полиция уехала.
— А как же без полиции? У них, небось, своя есть. Я, чай, без полиции нельзя. Разве можно людей жечь? Пускай едут, мне выгода: я на двор к ним прачечную перевела, мне простор…
— А что ж, не приходили к вам?
— Приходил один, да я не пустила.
В это время послышался стук в калитку, и скоро вошел гусар. Очень учтиво, прося извинения за беспокойство, он попросил поесть. Грузинская княжна посмотрела на него и, поняв, в чем дело, велела отвести его в переднюю и покормить.
— Поди, голубчик, посмотри, дали ли ему всего — от обеда вафли хорошие остались, а то ведь они рады, сами сожрут…
Пьер подошел к французу и поговорил с ним.
— Граф Петр Кирилыч, поди сюда, — закричала старуха, но в это время француз, отзывая в переднюю Пьерa и показывая черную рубаху, краснея, просил дать ему чистую, ежели можно. Пьер вернулся к старухе и рассказал.
— Хорошо, дать ему полотна десять аршин, да сказать, что я из милости даю. Да скажи ему, чтоб он своему начальнику сказал, что, мол, вот я, княжна Грузинская, Марфа Федоровна, живу, никого не трогаю и чтоб они мне беспокойства не делали, а то я на них суд найду, да лучше самого бы ко мне послал. Хорошо, хорошо, ступай с Богом, — говорила она французу, который расшаркивался в дверях гостиной, благодаря добрую госпожу…
Выходя от княжны, Пьер в темноте лицо с лицом наткнулся с человеком в таком же армяке, как он сам.
— А, Безухов! — сказал человек, которого Пьер тотчас узнал за Долохова. Долохов взял его за руку, как будто они всегда были друзья. — Вот что, ты остался, и хорошо. Я запалил уже Каретный ряд, мои молодцы зажгут везде, да вот как мне с старухой быть, жалко; а материн дом я зажгу.
Пьер тоже забыл в это время, что Долохов был его враг, он без предисловия отвечал ему.
— Нельзя, за что же ее жечь? — сказал он. — Да кто ж распорядился жечь?
— Огонь! — отвечал Долохов. — А свой дом зажжешь?
— Да лучше, чем угощать в нем французов, — сказал Пьер, — только сам зажигать не стану.
— Ну, я тебе удружу. Завтра сделаю визит с красным петухом, — сказал Долохов, близко приставляя свое лицо к лицу Пьерa, и, засмеявшись, пошел прочь. — Ежели меня нужно будет, спроси у Данидки под Москворецким мостом.
Вернувшись домой во флигель, Пьер встречал везде французских солдат; некоторые спрашивали его, кто он, и, получая ответ: «дворник из такого-то дома», пропускали его. У его дома стояли часовые, и в доме, как он узнал, стоял важный французский начальник. В галерее сделали спальню, перестановили все и спрашивали, где хозяин, и с Маврой Кондратьевной заигрывали. Слышно было тоже про пожары.
На другой день Пьер пошел опять ходить и невольно толпой народа привлечен был к Гостиным рядам, которые горели. Здесь от дыма он пошел к реке и у реки наткнулся на толпу около мальчика пяти лет. Чей он был