тут до половины уложенной брички, и Франц, слуга Билибина, который с расстроенным видом выбежал ему навстречу.
— Ах! Ваше сиятельство! — говорил Франц. — Несчастье!
— Что такое? — спросил Болконский.
— Мы отправляемся еще далее, бог знает куда. Злодей уже опять за нами по пятам.
Билибин вышел навстречу Болконскому. На всегда спокойном лице Билибина было волнение.
— Нет, нет, признайтесь, что это прелесть, — говорил он, — эта история с Таборским мостом в Beне. Они перешли его без сопротивления.
Князь Андрей ничего не понимал.
— Да откуда же вы, что вы не знаете того, что уже знают все кучера в городе? Разве вы не из дворца?
— Из дворца. Я видел и императора. Кутузов получил большой крест Марии-Терезии.
— Теперь не до крестов дело. Неужели там ничего не знают?
— Ничего, может быть, после меня; я оттуда заехал в лавки… Да в чем дело?
— Ну, теперь я понимаю. В чем дело? Это прекрасно!.. Французы перешли мост, который защищает Ауэрсперг, и мост не взорвали, так что Мюрат бежит теперь по дороге к Брюнну и нынче-завтра они будут здесь.
— Как здесь? Да как же не взорвали мост, когда он минирован?
— А это я у вас спрашиваю. Этого никто, и сам Бонапарт, не знает.
Болконский пожал плечами.
— Но ежели мост перейден, значит, и армия погибла, она будет отрезана, — сказал он.
— Я думаю.
— Но как же это случилось?
— В этом-то и штука, и прелесть. Слушайте. Вступают французы в Вену, как я вам говорил. Все очень хорошо. На другой день, то есть вчера, господа маршалы, Мюрат, Ланн и Бельяр, садятся верхом и отправляются на мост. (Заметьте, все трое гасконцы.) «Господа, — говорит один, — вы знаете, что Таборский мост минирован и контраминирован и что перед нами грозное мостовое укрепление и пятнадцать тысяч войска, которому велено взорвать мост и нас не пускать. Но нашему государю императору Наполеону будет приятно, ежели мы возьмем этот мост. Поедемте втроем и возьмем этот мост». «Поедемте», — говорят другие, и они отправляются и берут мост, переходят его, и теперь со всею армией по эту сторону Дуная направляются на нас, на вас и на ваши сообщения.
— Полноте шутить.
— Нисколько не шучу, — продолжал Билибин, отвечая на нетерпеливое и недоверчивое движение Болконского, — ничего нет справедливее и печальнее. Господа эти приезжают на мост одни и поднимают белые платки, уверяют, что перемирие и что они, маршалы, едут для переговоров с князем Ауэрспергом. Дежурный офицер пускает их в мостовое укрепление. Они рассказывают ему тысячу гасконских глупостей, говорят, что война кончена, что император Франц назначил свидание Бонапарту, что они желают видеть князя Ауэрсперга, и тысячу гасконцев и проч. Офицер посылает за Ауэрспергом, господа эти обнимают офицеров, шутят, садятся на пушки, а между тем французский батальон, незамеченный, входит на мост, сбрасывает мешки с горючими веществами в воду и подходит к мостовым укреплениям. Наконец, является сам генерал-лейтенант, наш милый князь Ауэрсперг фон Маутерн. «Милый неприятель! Цвет австрийского воинства, герой турецких войн! Вражда кончена, мы можем подать друг другу руку… Император Наполеон сгорает желанием узнать князя Ауэрсперга». Одним словом, эти господа недаром гасконцы, так забрасывают этого индейского петуха Ауэрсперга прекрасными словами, он так прельщен своею столь быстро установившеюся интимностью с французскими маршалами, так ослеплен видом мантии и страусовых перьев Мюрата, что он видит только их огонь и забывает о своем, о том, который он обязан был открыть против неприятеля.
(Несмотря на живость своей речи, Билибин не забыл приостановиться после этого, чтобы дать время оценить его.)
Французский батальон вбегает на мостовое укрепление, заколачивают пушки, и мост взят. Нет, но, что лучше всего, — продолжал он, успокаиваясь в своем волнении прелестью собственного рассказа, — это то, что сержант, приставленный к той пушке, по сигналу которой должно было зажигать мины и взрывать мост, сержант этот, увидав, что французские войска бегут на мост, хотел уже стрелять, но Ланн отвел его руку. Сержант, который, видно, был умнее своего генерала, подходит к Ауэрспергу и говорит: «Князь, вас обманывают, вот французы!» Мюрат видит, что дело проиграно, ежели дать говорить сержанту. Он с притворным удивлением (настоящий гасконец) обращается к Ауэрспергу: «Я не узнаю столь хваленную в мире австрийскую дисциплину, — говорит он, — и вы позволяете так говорить с вами низшему чину». Это гениально. Князь Ауэрсперг оскорбляется и приказывает арестовать сержанта. Нет, признайтесь, что это прелесть — вся эта история с мостом. Это не то что глупость, не то что подлость.
— Быть может, измена, — сказал князь Андрей, видимо, не могший разделить удовольствия, которое находил Билибин в глупости рассказанного факта. Рассказ этот мгновенно изменил его вынесенное из дворца городское, великосветское расположение духа. Он думал о том положении, в которое поставлена теперь армия Кутузова, думал о том, как ему, вместо покойных дней в Брюнне, предстоит тотчас скакать к армии и участвовать там или в отчаянной борьбе, или в позоре. И серые шинели, раны, пороховой дым и звуки пальбы мгновенно возникли живо в его воображении. И опять в эту минуту, как и всегда, когда он думал об общем ходе дел, в его душе странно соединилось сильное, гордое патриотическое чувство страха за поражение русских с торжеством о торжестве своего героя. Кампания кончена. Все силы всей Европы, все расчеты, все усилия уничтожены в два месяца гением и счастьем этого непостижимого рокового человека…
— Также нет. Это ставит двор в самое нелепое положение, — продолжал Билибин — Это ни измена, ни подлость, ни глупость, это как при Ульме… — Он как будто задумался, отыскивая выражение, — это маковщина. Мы обмакнулись, — заключил он, чувствуя, что он сказал un mot и свежее mot, такую шутку, которую будет повторять. Собранные до тех пор складки на лбу быстро распустились в знак удовольствия, и он, слегка улыбаясь, стал рассматривать свои ногти.
— Куда вы? — сказал он вдруг, обращаясь к князю Андрею, который ни слова не сказал, встал и направился в свою комнату.
— Я еду.
— Куда?
— В армию.
— Да вы хотели остаться еще два дня.
— А теперь я еду сейчас.
И князь Андрей, сделав распоряжение об отъезде, ушел в свою комнату.
— Знаете что, мой милый, — сказал Билибин, входя к нему в комнату. — Я подумал об вас. Зачем вы поедете? — И в доказательство неопровержимости этого довода складки все сбежали с лица.
Князь Андрей вопросительно посмотрел на своего собеседника и ничего не ответил.
— Зачем вы поедете? Я знаю, вы думаете, что ваш долг скакать в армию теперь, когда армия в опасности. Я это понимаю, мой милый, это героизм.
— Нисколько, — сказал князь Андрей.
— Но вы философ; будьте же им вполне, посмотрите на вещи с другой стороны, и вы увидите, что ваш долг, напротив, беречь себя. Предоставьте это другим, которые ни на что более не годны. Вам не велено приезжать назад, и отсюда вас не отпустили, стало быть, вы можете остаться и ехать с нами, куда нас повлечет наша несчастная судьба. Говорят, едут в Ольмюц. А Ольмюц очень милый город. И мы с вами вместе спокойно поедем в моей коляске.
— Вы шутите, Билибин, — сказал Болконский.
— Я говорю вам искренно и дружески. Рассудите. Куда и для чего вы поедете теперь, когда вы можете оставаться здесь? Вас ожидает одно из двух (он собрал кожу над левым виском): или не доедете до армии, и мир будет заключен, или поражение и срам со всею кутузовскою армией.
И Билибин распустил кожу, чувствуя, что дилемма его неопровержима.
— Этого я не могу рассудить, — холодно отвечал князь Андрей. — Больше, чем философ, я человек, и потому я еду.
— Милый мой, вы герой, — сказал Билибин.
— Вовсе нет, я простой офицер, исполняющий свой долг, вот и все, — не без гордости сказал князь Андрей.
XIV
В ту же ночь, откланявшись военному министру, Болконский ехал к армии, сам не зная, где он найдет ее, и опасаясь по дороге к Кремсу быть перехваченным французами.
В Брюнне все придворное население укладывалось, и уже отправлялись тяжести в Ольмюц. Для чего Болконский поехал в армию, а не остался в Брюнне, какими рассуждениями он дошел до этого, он не мог бы сказать. Как только он услыхал страшное известие от Билибина, мгновенно медаль жизни, на которую он смотрел с веселой стороны, перевернулась. Он увидел одно дурное во всем и инстинктивно почувствовал необходимость принять участие во всем этом дурном. «Ничего не может выйти, кроме сраму и погибели для наших войск, при условиях, в которых мы боремся с этим роковым гением», — думал он с мрачными мыслями, усталый, голодный и сердитый, миновав французов и подъезжая на другой день к тому месту, где, по слухам, должен был находиться Кутузов. Около Эцельсдорфа князь Андрей выехал на дорогу, по которой с величайшею поспешностью и в величайшем беспорядке двигалась русская армия. Дорога была так запружена повозками, что невозможно было ехать в экипаже. Взяв у казачьего начальника лошадь и казака, князь Андрей, обгоняя обозы, ехал отыскивать главнокомандующего и свою повозку. Самые зловещие слухи о положении армии доходили до него дорогой; вид же беспорядочно бегущей армии еще более утвердил его в убеждении, что дело кампании окончательно проиграно. Он смотрел на все совершавшееся вокруг него презрительно и грустно, как человек, уже не принадлежащий к этому миру.
«Эта русская армия, которую английское золото принесло сюда с конца света, отведает ту же участь, участь ульмской армии», — вспомнил он слова приказа Бонапарта своей армии перед началом кампании, и слова эти одинаково возбуждали в нем удивление к гениальному герою и чувство оскорбленной гордости. «Ничего не остается, кроме как умереть, — думал он. — Что же, коли нужно!
Я сделаю это не хуже других».
Беспорядок и поспешность движения армии, увеличиваемые беспрестанно повторяемыми приказаниями главного штаба идти сколь возможно скорее, достигли высшей степени. Шутники-казаки, хотевшие посмеяться над спавшими в повозках денщиками, крикнули: «Французы», — и проскакали мимо. Крик: «Французы!» — как нарастающий ком снега прокатился по всей колонне: всё бросилось, давя и обгоняя друг друга, и послышались даже выстрелы и батальный огонь пехоты, стрелявшей сама не зная в кого. Едва через четверть часа могли начальники движения остановить эту суматоху, стоившую жизни нескольким человекам, которые были задавлены, и одному, который был застрелен.
Князь Андрей с равнодушным презрением смотрел на эти бесконечные, мешавшие команды, повозки, парки, артиллерию, и опять