ним. Голые по пояс матросы висят на реях, придавая им белоснежный вид. Палубы, мачты окрашены заново. Приближаясь к Новому Свету, «Руфь» наводит свой туалет… В свободные часы я, кроме монографий о Мексике, читаю биографию сэра Базиля Захарова3, которого Англия сделала баронетом, а Франция — кавалером самого большого креста Почетного легиона.
Пусть благомыслящая пресса обличает низкий моральный уровень революционеров… Но не будем уклоняться в область общей политики: мы еще не вышли из-под власти норвежского «социалистического» правительства, а сэра Базиля, несмотря на то, что сам он уже умер, можно без основания отнести к «актуальным», т. е. запретным, вопросам.
* * *
В начале 1935 г., когда развертывалось первое дело об убийст-ве Кирова, мы жили с женой во французской деревушке, под Греноблем, (Isere), «инкогнито», т. е. под чужим именем (с ведома полиции, разумеется). В телеграммах ТАССа проскользнуло мое имя в связи с предложением «консула» передать Троцкому письмо от Николаева4, будущего убийцы Кирова. (Обвинительный акт ни словом не упоминал о реакции Николаева на это предложение, из чего с несомненностью следует, что Николаев ответил изумленно предприимчивому консулу: «А зачем я стану писать Троцкому?») Я немедленно же послал в печать короткое заявление о том, что дело идет о явной провокации агента ГПУ, вероятнее всего, консула одного из маленьких соседних государств, ибо ГПУ не решилось бы проделать такую операцию с консулом великой державы. В те дни «консул» оставался еще анонимным. Только через неделю советское правительство оказалось вынуждено открыто назвать его по настоянию дипломатического корпуса, подтвердив мое предположение: дело шло о консуле Латвии.
7 января [1937 г.]
Остается два-три дня пути. Не знаю, скоро ли удастся в Мексике создать условия спокойной работы, как здесь на пароходе. Между тем, остается еще много недосказанного… Температура воды 22°С. При открытых двери и иллюминаторе в каюте ночью было душно. Сегодня появились, наконец, летающие рыбы. Вследствие постоянного изменения времени офицеры пропускают нередко норвежские эмиссии, так что новостей нет. Капитан вчера проявил большое удовольствие по поводу того, что в Америке не знают еще ничего о перемене курса нашего корабля: он явно боится покушений ГПУ, вероятно, со слов полиции. Никто не называет, по крайней мере при мне, ГПУ по имени. Об опасности говорят намеками, неопределенно, вроде того, как если бы дело шло о подводных рифах. Так намеками во время войны говорили на испанском пароходе, везшем нас из Барселоны в Нью-Йорк, о немецких подводных лодках…
* * *
Что бы ни говорили святоши чистого идеализма, мораль есть функция социальных интересов, следовательно, функция политики. Большевизм мог быть жесток и свиреп по отношению к врагам, но он всегда называл вещи своими именами. Все знали, чего большевики хотят. Нам нечего было утаивать от масс. Именно в этом центральном пункте мораль правящей ныне в СССР касты радикально отличается от морали большевизма. Сталин и его сотрудники не только не смеют говорить вслух, что думают; они не смеют даже додумывать до конца, что делают. Свою власть и свое благополучие бюрократия вынуждена выдавать за власть и благополучие народа. Все мышление правящей касты насквозь проникнуто лицемерием. Чтоб залепить открывающиеся на каждом шагу противоречия между словом и делом, между программой и действительностью, между настоящим и прошлым, бюрократия создала гигантскую фабрику фальсификаций. Чувствуя шаткость своих моральных позиций, питая острый страх перед массами, она со звериной ненавистью относится ко всякому, кто пытается прожектор критики направить на устои ее привилегий. Травлю и клевету против инакомыслящих сталинская олигархия сделала важнейшим орудием самосохранения. При помощи систематической клеветы, охватывающей все: политические идеи, служебные обязанности, семейные отношения и личные связи, люди доводятся до самоубийства, до безумия, до прострации, до предательства. В области клеветы и травли аппараты ВКП, ГПУ и Коминтерна работают рука об руку. Центром этой системы является рабочий кабинет Сталина. Отсюда методически подготовлялся московский процесс.
Старый норвежский социалист Ш., долгие годы входивший в ряды Коминтерна, рассказывал мне, как во время его пребывания в Москве (или, может быть, в Крыму) пресса Коминтерна открыла против него кампанию личной клеветы, о политических мотивах которой он мог лишь строить догадки. «Первая моя реакция,- говорил Ш.,- имела чисто физиологический характер: со мной приключился припадок рвоты, который длился не менее получаса… После этого я порвал с Коминтерном». Норвежец уехал в Норвегию. Но опальному советскому гражданину уехать некуда. В таком же положении находятся многочисленные эмигранты из фашистских стран. ГПУ рассматривает их просто как сырой материал для своих комбинаций.
На Западе не имеют и приблизительного представления о том количестве литературы, которое издано в СССР за последние 13. лет против левой оппозиции вообще, автора этих строк в частности и в особенности. Десятки тысяч газетных статей в десятках миллионов экземпляров, стенографические отчеты бесчисленных обвинительных речей, популярные брошюры в миллионных тиражах, толстые книги разносили и разносят изо дня в день самую отвратительную ложь, какую способны изготовить тысячи наемных литераторов, без совести, без идей и без воображения. Во время
нашего интернирования мы наталкивались несколько раз у радиоприемника на речи из Москвы (после некоторых колебаний и проволочек социалистическое правительство великодушно разрешило нам иметь радиоприемник в нашей тюремной квартире) на тему о том, что Троцкий хочет опрокинуть правительство народного фронта Испании и Франции и истребить советских вождей, чтоб таким образом обеспечить победу Гитлера в будущей войне против СССР и его союзников. Монотонный, безразличный и вместе [с тем] наглый голос «оратора» отравлял в течение нескольких минут атмосферу нашей комнаты. Я взглянул «а жену: на лице ее было непреодолимое отвращение; не «ненависть», нет, а именно отвращение. Я повернул штифт и закрыл оратору глотку. В Sundby можно было позволить себе такую роскошь. А в СССР? Иностранная печать Коминтерна настраивается по камертону московской «Правды» и, если силы позволяют, пытается превзойти ее. После первого кировского процесса (январь 1935 г.), где в обвинительном акте упоминалось мимоходом, без выводов, что некий консул просил у Николаева письма к Троцкому, L’Humanite, главный орган Сталина на Западе, заявила: «Руки Троцкого в крови Кирова». Автором статьи был Duclos5, нынешний вице-президент палаты депутатов и давний литературный агент ГПУ. «Правда» в те дни оставалась значительно осторожнее: тема о латышском консуле жгла пальцы… После набега норвежских наци на мою квартиру6 та же L’Humanite сообщала, под видом телеграммы из Осло, что норвежское правительство открыло против меня расследование, так как установлена моя связь с фашистами, которые нанесли мне ночью визит. Я беру первые попавшиеся примеры и, наверное, не самые яркие. Грязный поток лжи извергался свыше 12 лет, прежде чем принял форму московского судебного процесса, самого вероломного, самого подлого из всех процессов, какие бесчестили нашу планету.
Французская Лига прав человека решила высказать авторитетное слово по поводу московского процесса. Она создала комиссию почти исключительно из буржуазных «друзей СССР». Комиссия поручила представить доклад адвокату Розенмарку7. Какие у него данные для этого, не знаю. Мне написали, что это крупный адвокат по гражданским делам. Его доклад представляет второе издание доклада D. N. Pritt’a8. Лига поспешила доклад Розенмарка (высокий образчик юридического кретинизма и политической недобросовестности!) напечатать в своем официальном издании. О, конечно, лишь в качестве личного мнения докладчика, но с какими комплиментами по его адресу! Расследование еще только предстоит. Как оно ведется, в каких рамках и какими темпами, неизвестно. А пока что в порядке «дружбы» с СССР пущен в оборот постыдный документ. Розенмарк прямо пишет, что во всякой другой стране Троцкий был бы приговорен к смерти par contumace9, московский же суд постановил «только» арестовать Троцкого в случае его появления на советской территории… Этот буржуазный де
лец считает, таким образом, доказанной мою «террористическую» деятельность в союзе с гестапо. Нужно ли дивиться? Если порыться во французских изданиях 1917 и следующего годов, то нетрудно убедиться, что все эти Розенмарки считали тогда Ленина и Троцкого агентами немецкого генерального штаба. Французские демократические патриоты остаются, таким образом, в традиции; только в 1917 г. они были против нас в союзе с царскими дипломатами, с Милюковым и Керенским, а теперь они выступают в качестве официальных «друзей» Сталина, Ягоды и Вышинского10…
«Лига прав человека» примыкается, конечно (справа), к народному фронту и его правительству. С этой стороны небесполезно напомнить, что когда правительство Даладье11 представило мне в 1933 году право убежища, вся печать Коминтерна, являющаяся в то же время печатью ГПУ, трубила, что я прибыл во Францию с целью помогать Даладье и Блюму осуществить, наконец, военную интервенцию против СССР. Что Леон Блюм является одним из активных организаторов военного похода против советского государства, считалось в то время вполне доказанным: Леон Блюм был тогда не союзником, не другом, не «дорогим товарищем» (L’Humanite), а просто-напросто социал-фашистом. Но времена
меняются, и подлоги ГПУ меняются вместе с ними.
* * *
Неряшливо монтируя процесс, ГПУ явно переоценило свои силы и во всяком случае упустило из виду, что я и мой сын можем успеть нанести сокрушительный удар, по крайней мере, той части московской амальгамы, которая касается нашей жизни и деятельности за границей. Уже во время самого процесса мне удалось через норвежское телеграфное бюро опровергнуть показания двух важнейших свидетелей: Гольцмана12 и Ольберга13. После того работа не прекращалась ни на один день. Перед самым отъездом из Норвегии я получил из Парижа сообщение, что в результате долгих усилий удалось разыскать в министерских архивах телеграмму моей жены тогдашнему министерству Эррио и телеграфное распоряжение Эррио французскому консулу в Берлине о выдаче нашему сыну визы на въезд во Францию для свидания с нами во время нашего возвращения из Дании в декабре 1932 г. Эти две телеграммы в сочетании с визами на паспорте сына — даже «езависи-мо от показаний нескольких десятков свидетелей — полностью, окончательно и бесследно опровергают показания Голъцмана о том, как мой сын встречал его в копенгагенском отеле Бристоль (несуществующем с 1917 г.) и отводил на свидание со мною.
Пример Гольцмана особенно ярко, отчетливо, неопровержимо показывает, как подсудимые в угоду ГПУ лгали сами на себя — только затем, чтоб втянуть в дело меня. Если так обстоит дело с показаниями Гольцмана, почему оно должно обстоять лучше с показаниями других обвиняемых?
И оно действительно обстоит не лучше. Признания Ольберга, взрывающиеся собственными противоречиями, опровергаются сверх
того аутентичными документами и безупречными показаниями. Де-сятки свидетелей, неотступно охранявших меня в течение моего недельного пребывания в Копенгагене, уже дали показания под присягой о том, что среди моих посетителей (список их точно установлен) не было ни Бермами, ни Фрица Давида14. Элементарный анализ показаний этих двух агентов