между тем, призвав японцев, «мы, может быть, утратили бы преимущество, столь необходимое для судеб будущего мира быть обязанными в своих делах самим себе». Против этих мыслей с одинаковой решительностью выступили и Пишон, друг Ганото, и Клемансо, обычный противник обоих.
Клемансо говорит: «Ганото, который духовно настолько от Quai d’Orsay, насколько лишь может быть оттуда человек, хочет, чтобы наша победа была „специально французской“. Неужели же он забывает Англию, Россию, Бельгию и Сербию? Превосходно, когда страна зависит только от себя. Кто станет против этого спорить? Но этого все равно нет. Для нас, французов, выгоднее умножать наши зависимости, чем односторонне консервировать их. Пора перенести вопрос с почвы сентиментальных обсуждений на почву практических переговоров». В этом же смысле высказывается и Пишон: «Чем многочисленнее и сильнее мы будем, тем скорее закончится война. Если мы хотим щадить жизнь наших солдат, ресурсы нашей страны и будущность нации, мы должны обеспечить за собой как можно более друзей, союзников и товарищей по оружию. Трудно было бы найти лучших, чем японцы».
За устранением возражений «принципиального» характера, на которых, впрочем, очень вяло настаивает сейчас и сам Ганото, остаются деловые затруднения, размера которых не преуменьшают ни Пишон, ни Клемансо. Во-первых, нужно достигнуть соглашения между союзниками. Япония связана формальным союзом только с Англией, а, между тем, именно Англия менее других заинтересована в ускорении военных операций при помощи столь исключительных средств. Во-вторых, соглашение союзников должно быть заключено на таких условиях, которые были бы приемлемы для самой Японии. Вопрос не в том, можно ли предоставить «желтым» право вмешиваться в судьбы Европы, а в том, как привлечь японцев к военному вмешательству. Хотя французская пресса питает традиционную склонность к идеалистической словесности и только в оболочке патетической фразеологии обсуждает вопрос о войне, – но это вовсе не значит, что политикам Франции чуждо чувство реальности. Ничуть не бывало. Они отдают себе совершенно ясный отчет в том, что из-за национальной автономии сербов или восстановления попранных прав Бельгии Япония не станет посылать свою армию в Европу. Следовательно, прежде всего встает вопрос о компенсациях.
«Если сделка должна быть оплачена, – говорит, между прочим, Эрнест Жюдэ, редактор «Eclair»,[54] – существенным пунктом является знать, что она может дать и во что обойдется». «Мы знаем хорошо, что нужно будет платить, – говорит «Liberte»,[55] – но легче заплатить за положительное содействие, чем за абстракцию». Густав Эрве подходит к вопросу со свойственной ему простецкой решительностью. «Японцы были бы очень наивны, если бы согласились маршировать единственно из-за славы. Нужно, очевидно, предложить им нечто осязательное (quelque chose de palpable). Что именно? Allons! не будем вертеться вокруг горшка». Но именно на этом месте, где Эрве собирался запустить пальцы в дипломатический горшок, в его передовице следует большая пустая полоса.
Клемансо требует открытия переговоров именно сейчас, когда военные дела Франции во всяком случае не хуже, чем у ее союзников, и когда, следовательно, можно надеяться, что оплачивать японские услуги придется не одной Франции. В случае военной неудачи Франции, – заявляет Клемансо, – когда содействие Японии станет для нее явно неотложным, за него придется платить втридорога. Однако и сейчас оно должно обойтись, очевидно, недешево.
Выступление Японии на дальневосточном театре явилось для нее фактом огромного значения. Овладев Циндао, Япония не просто получила в руки колониальную площадь в 552 квадратных километра, – она переняла все немецкое наследство в Китае. Владея Киао-Чао, Германия владела ключом ко всей провинции Шантунг. При помощи умелой и настойчивой политики она получила железнодорожные концессии вглубь Китая, занялась канализацией больших рек и приобрела политическое влияние в Пекине.[56] Все это переходит теперь в руки японцев. «После того как Япония овладела Циндао и всей Манчжурией, – пишет осведомленный в делах Дальнего Востока немецкий писатель Вертгеймер, – она с двух сторон охватит центр власти Юаншикая,[57] северный Китай, и тогда этот грозный государственный деятель попадет целиком в руки Японии, при чем совершится раскол Китая на северный и южный». На юге упрочатся англичане, на севере хозяевами окажутся японцы. Таким образом, Япония уже сейчас никак не может пожаловаться на свою долю в военных успехах. Ничтожные в сущности военные усилия и жертвы открывают перед нею возможности гигантского размаха. При таких условиях ясно, что те новые выгоды, ради которых Япония могла бы решиться бросить в пучину европейской войны полмиллиона своих солдат, должны быть исключительно привлекательными и популярными в стране. Недаром газетная молва говорит, что японское правительство в качестве одной из компенсаций потребовало… Гамбурга. Но Гамбург пока еще в руках немцев.
Для Японии было бы очень важно добиться открытия Австралии для желтой иммиграции. Эта уступка могла бы войти в цену японской помощи. Но на такое условие не может согласиться Австралия. Вся ее социальная жизнь построена на протекционизме капитала и труда. Поднятие шлюзов пред желтой волной означало бы огромный социальный переворот в стране с высокой заработной платой и развитым социальным законодательством на протекционистской основе. Франция могла бы уплатить Японии своими индо-китайскими колониями. Называют Аннам и Тонкин. Но такая сделка сейчас была бы очень непопулярна в самой Франции. Она, – говорят французские газеты, – была бы понята как ущербление владений государства в результате, будто бы, военного перевеса немцев. В конце концов, разница не так уже велика, – восклицают обсуждающие вопрос публицисты, – платить непосредственно врагу или платить союзнику за поддержку против врага. Сейчас, когда Бельгия и северная Франция еще в руках немцев, а общие итоги войны никем не могут быть предопределены, – сейчас для французского правительства было бы крайне трудно расплачиваться своими колониями за японскую помощь.
Пишон третьего дня сообщал, что правительством в настоящее время ведутся переговоры, «определенные и спешные». Правда, министр иностранных дел в Токио, как и японское посольство в Лондоне опровергли слухи о переговорах. Но «Temps»[58] уверенно предлагает видеть в этом опровержении вопрос формы: да, официальных предложений Японии не делали, но переговоры ведутся, и притом решительно. «Temps» выражает далее надежду на то, что внутренний политический кризис в Японии, приведший к роспуску парламента, не отразится на участии дальневосточного союзника в войне.
Во всяком случае для японской армии есть два пути в Европу: сушей, по Сибирской железнодорожной линии, – на восточный европейский театр, и морем, под защитой английского флота, – на западный театр. «Следовательно, ключа ко всему вопросу, – как замечает Жюдэ, – нужно скорее искать в Лондоне и Петрограде, чем в Париже».
Париж.
«Киевская Мысль» N 6, 6 января 1915 г.
Л. Троцкий. «GUERRE D’USURE»{3}
Ни на одном из театров военных действий ни одной из сторон еще не достигнуты решающие результаты. Нет еще победителей. Никто еще не потерпел поражения. Никто, кроме военной рутины. Зато крушение этой последней выступает с такой яркостью, что отрицать его могут разве только милитаристы-бурбоны, те, которые, подобно Бурбонам[59] старой Франции, не умеют забывать и неспособны научаться.
Убеждение, будто армию составляют ее регулярные кадры, а вся остальная масса взрослого мужского населения представляет собою только сырой или полуобработанный материал, играющий второстепенную роль резерва, запаса, – это убеждение, представляющее собою компромисс между идеей профессиональной армии старого типа и принципом всеобщей воинской повинности, оказалось в корне несостоятельным. Подлинную действующую армию, ту, которая решает участь не схваток и сражений, а участь войны и страны, образуют именно так называемые резервы.
Немецкая стратегия, сочетающая феодальные приемы мысли с капиталистическими ресурсами, целиком построена на плане бурного натиска, на сокрушающей силе первого удара. Этому плану подчинена была вся организация немецкой армии – наиболее совершенный в своем роде механизм. В первые недели войны могло казаться, что стратегия сокрушения оправдала себя. Но современную большую нацию, – с ее огромными материальными ресурсами, с ее многомиллионным инициативным и интеллигентным населением, – нельзя принудить к капитуляции при помощи натиска нескольких сот тысяч хорошо вооруженных человек. Атакуемая страна всегда найдет возможность собрать под самыми жестокими ударами свои основные силы, резервы, и чем больше атакующая переносит центр тяжести на оффензиву во что бы то ни стало, тем скорее сотрутся уже в первых сражениях регулярные войска – задолго до того, как дело дойдет до решающих военных событий. Крушение германского плана по отношению к Франции – взять ее в течение нескольких недель, месяца-двух соединенными силами человеческой лавины, маузеров, блиндированных автомобилей и цеппелинов – явилось крахом военной рутины, даже вооруженной лучшими в мире орудиями истребления.
Если тем не менее Германия завладела наиболее промышленными и богатыми провинциями Франции, то причину нужно искать в том, что немецкой военной рутине пришла на помощь французская рутина. Наперекор основным условиям своего существования: относительной малочисленности населения, экономическому застою и демократическим формам государственного строя, третья республика[60] тянулась изо всех сил, чтобы сравнять свои регулярные кадры с германскими. Она могла достигать этого только за счет оборудования резервов. Чем большую часть военно-обученной мужской молодежи она удерживала под знаменами и чем дольше она ее удерживала, тем меньше сил и средств она могла расходовать на подготовку и всестороннее оборудование резервов. Это несоответствие между характером французской армии и социальными условиями существования французской нации и обнаружилось столь катастрофически в первую эпоху кампании. Нетерпеливо требуя, чтобы Англия как можно скорее переправила через канал свою импровизированную армию, и досадуя на ее чрезмерную методичность, французские военные и политики тем самым целиком осуждают свою последнюю контрреформу, возврат к трехлетнему сроку службы, и самый организационный принцип, который силу армии видит в ее постоянных кадрах, тогда как по существу дела они являются только военной школой, – действительная же армия во время испытания целиком растворяется в резервах. «В настоящее время, – говорит один военный писатель, – Германия находится (в вопросе о постоянных кадрах и вновь создаваемых войсках) в том же положении, что и Англия. Германия также не может усилить свои боевые ряды иначе, как посредством армий, наново организованных. Преимущества, какие она извлекала из своей очень сильной организации мирного времени, исчезли, и сейчас не приходится спрашивать, чего стоят солдаты, ибо импровизация стала теперь правилом повсюду; – спрашивать приходится, чего стоят люди (les individus)». Другими словами: дальнейший ход битв не будет даже и в малой мере определяться казарменной выучкой мирного времени, а лишь общим уровнем развития того человеческого материала, из которого теперь строятся новые боевые единицы.
Стратегия сокрушения, рассчитанная главным образом на регулярные кадры, быстро исчерпала себя, не дав решительных результатов. После первых передвижений и боев с обеих сторон определились устойчивые позиции. Спасаясь от разрушительной силы орудий, обе армии закопались в землю. В частности, французы успели заделать