также не отличаются ни яркостью, ни глубиной. Но он обладает несомненным талантом придавать обывательщине революционную декоративность. Интеллигентный и полуинтеллигентный мещанин узнает в Керенском себя самого, только в «стилизованном» виде, и притом не в обыденной обстановке, а всегда на подмостках героической пьесы.
Неэкономно расходуя свою популярность для ускоренной подготовки наступления (по общему империалистическому фронту союзников), Керенский естественно становится излюбленной фигурой имущих классов. Не только г. Терещенко с удовлетворением отзывается о том, как высоко наши союзники ценят «труды Керенского»; не только строгая к левым министрам «Речь»[100] неизменно подчеркивает свое благорасположение к военно-морскому министру, но и сам Родзянко считает своим долгом отметить «высокую патриотическую деятельность, которую проявляет военный и морской министр Керенский»: «этот молодой человек, – по словам октябристского председателя Думы, – с удвоенной силой каждый день воскресает (?) для блага родины и созидательной работы». Это отрадное обстоятельство, конечно, нисколько не мешает и Родзянке надеяться на то, что, когда «созидательная деятельность» Керенского достигнет надлежащей высоты, на смену ему вернется… Гучков.
Тем временем ведомство г. Терещенко пытается склонить союзников к принесению своих империалистических аппетитов на алтарь революционной демократии. Трудно представить себе работу более бесплодную и при всей своей трагической унизительности – более смехотворную! Когда г. Терещенко в стиле передовиц провинциальной демократической газеты объясняет прожженным дельцам мировых хищений, что русская революция является могучим идейным движением, выявившим волю русского народа в стремлении к равенству… и пр.; когда он дальше «не сомневается» в том, что «тесное единение между Россией и ее союзниками (прожженными дельцами мировых хищений) обеспечит в полной мере общее соглашение по всем вопросам, на основании выставленных русской революцией принципов», то невозможно отделаться от чувства брезгливости перед этой смесью бессилия, лицемерия и… простоватости.
Буржуазия обеспечила, разумеется, за собою и в этом документе все решающие слова: «непоколебимая верность общему союзному делу», неприкосновенность соглашения, исключающего сепаратный мир, и отложение пересмотра задач войны до «благоприятных условий». Это значит, что до «благоприятных условий» русский солдат призывается проливать свою кровь за те самые империалистические задачи войны, которые не подлежат опубликованию, но подлежат пересмотру. И весь политический кругозор Церетели раскрывается в том самодовольстве, с каким он рекомендовал вниманию Всероссийского Съезда этот дипломатический документ, в котором «ясно и открыто, языком революционного правительства сказано о том, к чему стремится русская революция»… Одного нельзя отрицать: трусливо-бессильные увещания по адресу Джорджа и Вильсона выдержаны в тех же самых тонах, что и увещания Исполнительного Комитета по адресу Шейдеманов, Гендерсонов и Тома.[101] В этом есть во всяком случае единство линии и – кто знает – может быть, даже единство пера.
Исчерпывающую оценку последней дипломатической ноты Терещенко-Церетели мы находим там, где на первый взгляд трудно было ее ожидать: в «l’Entente», издающейся в Петрограде газете на французском языке, официозе тех самых союзников, которым Церетели с Черновым клянутся в «непоколебимой верности».
«Мы охотно признаем, – говорит газета, – что в дипломатических кругах этой ноты дожидались с известным беспокойством»… Вообще не легко, по признанию официоза, найти формулы для расходящихся интересов союзников. «Что же касается в частности России, то положение Временного Правительства было крайне деликатно и полно опасностей. С одной стороны, нужно было считаться с точкой зрения Совета Рабочих и Солдатских Депутатов и по возможности отразить ее; с другой стороны, приходилось щадить международные отношения и дружественные державы, которым нельзя ведь навязать законы Совета.
«И вот Временное Правительство блестяще и с честью выбралось из этого пагубного тупика»…
В документе, который мы имеем перед глазами, главные пункты революционного катехизиса надлежащим образом вписаны, зарегистрированы, скреплены авторитетом Временного Правительства. Ни в чем нет недостатка. Все прекрасные мечты, все великие слова из словаря стоят на своем месте. Тут есть и равенство, свобода и справедливость в международных отношениях… Done tout y est, словом тут есть все… Самые красные товарищи не смогут ничего возразить; с этой стороны Временному Правительству нечего больше бояться…
Но… союзники? – спрашивает газета. – А вот в том-то и чудо! С помощью исследования и чтения между строк (!), с помощью доброй воли и дружелюбия по отношению к молодой русской демократии, союзники тоже найдут там и здесь в ноте… несколько сладких мотивов, способных укрепить их несколько пошатнувшееся доверие. Они знают хорошо, что положение Временного Правительства не очень легкое, и что его прозу не следует брать слишком строго… Основная гарантия, которую правительство дает союзникам, состоит в том, что… подписанное в Лондоне 5 сент. 1914 г. соглашение не будет пересмотрено. Этого с нас сейчас достаточно.
И с нас также. Трудно в самом деле дать более оскорбительную оценку дипломатической «прозе» Терещенко – Церетели, чем это делает официозная газета, во французском посольстве почерпающая свои внушения. Эта оценка, отнюдь не неприятная для г. Терещенко или для тех, кто стоит за его спиною, поистине убийственна для «созидательной работы» Церетели, который с такой горячностью рекомендовал нам «ясный, открытый язык» своего документа. «Там нет ни одной недомолвки», – клялся он перед Съездом, выполняя данное ему поручение: «успокоить совесть самых красных товарищей».
Но они ошибаются, эти авторы дипломатической прозы: они никого не успокоят. Как это знаменательно, что на призывы Керенского и на увещания и угрозы Церетели жизнь отвечает таким страшным ударом, как возмущение черноморских моряков. Нам говорили до сих пор, что там – цитадель Керенского и оплот наступательного «патриотизма». Действительность снова дала безжалостное опровержение. Оставаясь на почве старых империалистических соглашений и обязательств во внешней политике, капитулируя перед имущими классами – во внутренней, нельзя связать армию единством революционного подъема и внутренней дисциплины. А капральская палка Керенского пока еще, к счастью, слишком коротка.
На том пути, который так многословно защищают на Всероссийском Съезде господа министры, выхода нет.
«Вперед» N 3, 28 (15) июня 1917 г.
Л. Троцкий. ПАЦИФИЗМ НА СЛУЖБЕ ИМПЕРИАЛИЗМА[102]
Никогда еще не было на свете столько пацифистов, как теперь, когда люди убивают друг друга на всех больших дорогах нашей планеты. У каждой эпохи есть не только своя техника и свои политические формы, но и свой стиль лицемерия. Когда-то народы истребляли друг друга во славу христианского учения о любви к ближнему. Теперь Христа цитируют только отсталые правительства. Передовые народы режут друг другу глотки под знаменем пацифизма. Вильсон во имя Лиги Наций и прочного мира вовлек Соединенные Штаты в войну. Керенские и Церетели призывают к наступлению – во имя «скорейшего заключения мира». Этой эпохе не хватает своего Ювенала,[103] негодующего сатирика. Хотя нужно сказать, что самые могущественные сатирические средства рискуют оказаться бессильными и бледными перед торжествующей подлостью и пресмыкающейся глупостью, – двумя стихиями, разнузданными войной.
Пацифизм – того же исторического корня, что и демократия. Буржуазия сделала огромную историческую попытку рационализировать человеческие отношения, т.-е. вытеснить слепую и тупую традицию построениями критикующего разума. Цеховые стеснения промышленности, сословные привилегии, монархическое всевластие – все это было традиционным наследием средневековья. Буржуазная демократия требовала юридического равенства, свободы конкуренции и парламентских методов управления общественными делами. Она естественно перенесла свой рационалистический критерий и на международные отношения. Здесь она натолкнулась на войну, как на такой метод разрешения вопросов, который представляет собою полное отрицание «разума». Она стала доказывать народам – на языке поэзии, нравственной философии и бухгалтерии, – что им выгоднее установить нормы вечного мира. Таковы логические корни буржуазного пацифизма.
Уже от рождения в него был заложен основной порок, характеризующий буржуазную демократию: острие ее критики скользит по поверхности политических явлений, не смея проникать в их экономическую основу. С идеей вечного мира на основах «разумного» соглашения капиталистическая действительность поступила еще более беспощадно, чем с идеями свободы, равенства и братства. Именно капитализм, который рационализировал (пропитал разумом) технику, не рационализировав общественной организации хозяйства, создал такие орудия взаимоистребления, о которых не смело и мечтать «варварское» средневековье.
Постоянное обострение международных отношений и безостановочный рост милитаризма совершенно вырывали объективную почву из-под ног пацифизма. Но, с другой стороны, эти же условия призвали его на наших глазах к новой жизни, которая отличается от прежней, как кроваво-багряный закат от розового восхода.
Предшествовавшие нынешней войне десятилетия были эпохой так называемого вооруженного мира. Все это время совершались, правда, непрерывные походы и шли войны, но – в колониях. Разыгравшиеся на территории отсталых и слабых народов, эти войны привели к разделу Африки, Полинезии и Азии и подготовили нынешнюю мировую войну. Но так как в самой Европе после 1871 г. не было войны, – несмотря на целый ряд острых конфликтов, то общественное мнение мелкобуржуазной улицы систематически приучалось видеть в растущей армии гарантию мира, который в конце концов будет увенчан международно-правовыми учреждениями. Капиталистические правительства и пушечные короли ничего не имели, разумеется, против такой «пацифистской» оценки милитаризма. А мировые конфликты тем временем накоплялись, подготовляя нынешний взрыв.
Теоретически и политически пацифизм стоит на той же почве, что и учение о гармонии социальных интересов. Антагонизмы между капиталистическими нациями имеют те же экономические корни, что и антагонизм между классами. И если допустить возможность постепенного притупления классовых противоречий, то отсюда рукой подать до постепенного смягчения и регулирования международных отношений.
Очагом демократической идеологии со всеми ее традициями и иллюзиями являлась мелкая буржуазия. За вторую половину XIX столетия она успела внутренне переродиться, но она вовсе не сошла со сцены. В то время, как развитие капиталистической техники бесповоротно подкопало ее экономическую роль, всеобщее избирательное право и всеобщая воинская повинность придали ей, благодаря ее численности, видимость политического значения. Крупный капитал, поскольку он не стер ее с лица земли, подчинил ее себе при помощи системы кредита. Политическим представителям крупного капитала оставалось подчинить ее себе на парламентской арене, открывши фиктивный кредит ее поизносившимся теориям и предрассудкам. Такова причина, в силу которой мы за последнее десятилетие до войны наблюдали, наряду с могущественным напряжением реакционно-империалистической политики, обманчивый расцвет буржуазной демократии с ее реформизмом и пацифизмом. Капитал подчиняет своим империалистическим целям мелкую буржуазию при помощи ее собственных предрассудков.
Может быть, ярче всего этот двусторонний процесс наблюдался во Франции. Это страна по преимуществу финансового капитала, который опирается на наиболее консервативную в мире и еще очень многочисленную мелкую буржуазию деревни и города. Благодаря иностранным займам, колониям и союзу Франции с Россией и Англией,[104] финансовые верхи третьей Республики[105] оказались вовлечены во все интересы и столкновения мировой политики. Между тем, французский мелкий буржуа – провинциал до мозга костей. Он всегда питал инстинктивное отвращение к географии и всю свою жизнь больше всего боялся войны – уже по тому одному, что у него в большинстве случаев всего один сын, который должен наследовать его дело вместе