вступали на улицах и в трамваях в беседу о фронте, их посещали в лазаретах. Рабочие кварталы, казарма, фронт, в значительной степени и деревня стали сообщающимися сосудами. Рабочие знали, что чувствует и думает солдат. У них были несчетные разговоры о войне, о людях, которые наживаются на войне, о генералах, о правительстве, о царе и царице. Солдат говорил про войну: будь она проклята! А рабочий отвечал про правительство: будь они прокляты! Солдат говорил: что же вы тут в центре молчите? Рабочий отвечал: голыми руками не управиться, еще в 1905 году мы на армию нарезались… Солдат задумывался: кабы всем сразу подняться! Рабочий: именно всем сразу! Беседы такого рода до войны велись одиночками и имели конспиративный характер. Теперь они велись повсюду, по каждому поводу и почти открыто, по крайней мере в рабочих кварталах.
Царская охранка иногда очень удачно опускала свой зонд. За две недели до революции петроградский филер, подписывавшийся кличкой Крестьянинов, доносил рапортом о разговоре в трамвае, пересекавшем рабочую окраину. Солдат рассказывает, что в его полку восемь человек на каторге за то, что прошлой осенью отказались стрелять в рабочих завода Нобель, а стреляли в полицию. Беседа ведется совершенно открыто, так как в рабочих кварталах полицейские и сыщики предпочитают оставаться незамеченными. «Мы с ними расправимся», – заключает солдат. Дальше рапорт гласит: «Один мастеровой ему сказал: „Для этого нужно организоваться, чтобы все были, как один“. Солдат ответил: „Пусть не беспокоются об этом, у нас уже давно организовано… Довольно им кровь пить, люди страдают на позиции, а они здесь рожи наедают“. Особых приключений не случилось. 10 февраля 1917 года. Крестьянинов». Бесподобный сыщицкий эпос! «Особых приключений не случилось». Они случатся, и притом скоро: беседа в трамвае знаменует их неминуемое приближение.
Стихийность восстания Мстиславский иллюстрирует любопытным примером: когда «Союз офицеров 27 февраля», возникший сейчас же после переворота, попытался опросом установить, кто первый вывел Волынский полк, получилось семь заявлений насчет семи инициаторов этого решающего действия. Весьма вероятно, прибавим мы, что частица инициативы действительно принадлежала нескольким солдатам; не исключено притом, что главный инициатор пал во время уличных боев, унеся свое имя в неизвестность. Но это не умаляет исторического веса его безымянной инициативы. Еще важнее другая сторона дела, выводящая нас за пределы казармы. Восстание гвардейских батальонов, вспыхнувшее сюрпризом для либеральных и легально социалистических кругов, совсем не явилось неожиданностью для рабочих, без восстания последних не вышел бы на улицу и Волынский полк.
Уличное столкновение рабочих с казаками, которое адвокат наблюдал из окна и о котором он передал по телефону депутату, представлялось обоим эпизодом безличного процесса: заводская саранча столкнулась с казарменной саранчой. Но не таким дело представлялось казаку, который осмелился подмигнуть рабочему, ни рабочему, который сразу решил, что казак «подмигнул хорошо». Молекулярное взаимопроникновение армии и народа совершалось непрерывно. Рабочие следили за температурой армии и немедленно почувствовали приближение критической точки. Это и придавало такую несокрушимую силу наступлению уверовавших в победу масс.
Здесь мы должны привести меткое замечание либерального сановника, пытавшегося подвести итоги своим февральским наблюдениям: «Принято говорить: движение началось стихийно, солдаты сами вышли на улицу. С этим я никак не могу согласиться. Да и что значит слово „стихийно“?.. „Самопроизвольное зарождение“ еще меньше уместно в социологии, чем в естествознании. Оттого, что никто из революционных вождей с именем не мог привесить к движению свой ярлык, оно становится не безличным, а только безымянным». Эта постановка вопроса, несравненно более серьезная, чем ссылки Милюкова на немецких агентов и русскую стихийность, принадлежит бывшему прокурору, встретившему революцию в должности царского сенатора. Может быть, именно судебный стаж позволил Завадскому усвоить себе, что революционное восстание не могло возникнуть ни по команде иностранных агентов, ни в порядке безличного процесса природы.
Тот же автор приводит два эпизода, которые позволили ему заглянуть, как бы через замочную скважину, в лабораторию революционного процесса. В пятницу 24 февраля, когда наверху никто еще не ждал переворота в ближайшие дни, трамвай, в котором ехал сенатор, совершенно неожиданно, с треском, так что стекла зазвенели, а одно разбилось, заворотил с Литейного на боковую улицу и стал. Кондуктор предложил всем выходить: «Дальше вагон не пойдет». Пассажиры возражали, бранились, но выходили. «Я до сих пор вижу лицо отмалчивавшегося кондуктора: злобно-решительное, какой-то волчий облик». Трамвайное движение прекратилось всюду, куда глаз хватал. Этот решительный кондуктор, в котором либеральному сановнику уже привиделся «волчий облик», должен был обладать высоким сознанием долга, чтобы единолично остановить вагон с чиновниками на улице императорского Петербурга во время войны. Именно такие кондуктора остановили вагон монархии, с теми же, примерно, словами: «Дальше вагон не пойдет!» – и высадили вон бюрократию, не отличая, за спешностью дела, жандармских генералов от либеральных сенаторов. Кондуктор с Литейного был сознательным фактором истории. Его нужно было предварительно воспитать.
Во время пожара Окружного суда либеральный юрист, из кругов того же сенатора, стал выражать на улице сожаление по поводу того, что гибнет лаборатория судебной экспертизы и нотариальный архив. Пожилой человек мрачного вида, по внешности рабочий, сердито возразил: «Дома и землю сумеем сами разделить и без твоего архива!» Вероятно, эпизод литературно округлен. Но такого рода пожилых рабочих, умевших подать нужную реплику, было немало в толпе. Сами они не имели отношения к поджогу Окружного суда: к чему? Но их уж во всяком случае не могли испугать такого рода «эксцессы». Они вооружали массы необходимой идеей не только против царской полиции, но и против либеральных юристов, пуще всего боявшихся, как бы в огне революции не сгорели нотариальные акты собственности. Эти безымянные суровые политики завода и улицы не с неба свалились: их надо было воспитать.
Регистрируя события в последние дни февраля, охранка тоже отмечала, что движение «стихийно», то есть не имеет планомерного руководства сверху; но тут же присовокупляла: «при общей распропагандированности пролетариата». Оценка бьет в точку: профессионалы борьбы с революцией, прежде чем занять камеры, освобожденные революционерами, гораздо ближе схватили облик совершающегося процесса, чем вожди либерализма.
Мистика стихийности ничего не объясняет. Чтобы правильно оценить обстановку и определить момент удара по врагу, нужно было, чтобы у массы, у ее руководящего слоя были свои запросы к историческим событиям и свои критерии для их оценки. Другими словами, нужна была не масса вообще, а масса петроградских и вообще русских рабочих, прошедших через революцию 1905 года, через московское восстание декабря 1905 года, разбившееся о гвардейский Семеновский полк; нужно было, чтобы в этой массе рассеяны были рабочие, продумывавшие опыт 1905 года, критиковавшие конституционные иллюзии либералов и меньшевиков, усвоившие себе перспективу революции, задумывавшиеся десятки раз над вопросом об армии, наблюдавшие пристально за тем, что совершалось в ее среде, способные делать из своих наблюдений революционные выводы и сообщать их другим. Нужно было, наконец, наличие в частях самого гарнизона передовых солдат, захваченных или хотя бы задетых в прошлом революционной пропагандой.
На каждом заводе, в каждом цеху, в каждой роте, в каждой чайной, в военном лазарете, на этапном пункте, даже в обезлюженной деревне шла молекулярная работа революционной мысли. Везде были свои истолкователи событий, главным образом из рабочих, у которых справлялись, что слышно, от которых ждали нужного слова. Эти вожаки часто были предоставлены самим себе, питались обрывками революционных обобщений, доходивших до них разными путями, сами вычитывали из либеральных газет что им было нужно между строк. Их классовый инстинкт был изощрен политическим критерием, и если не все свои идеи они доводили до конца, зато мысль их неизменно и упорно работала в одном и том же направлении. Элементы опыта, критики, инициативы, самоотвержения пронизывали массу и составляли внутреннюю, недоступную поверхностному взгляду, но тем не менее решающую механику революционного движения как сознательного процесса.
Чванным политикам либерализма и прирученного социализма все, что происходит в массах, представляется обычно инстинктивным процессом, все равно как если бы дело шло о муравейнике или о пчелином улье. На самом деле мысль, которая буравила толщу рабочих, была куда смелее, проницательнее и сознательнее тех мыслишек, которыми пробавлялись образованные классы. Более того, эта мысль была и научнее – не только потому, что она была в значительной степени оплодотворена методами марксизма, но прежде всего потому, что она непрестанно питалась живым опытом масс, которым предстояло вскоре выступить на революционную арену. Научность мысли состоит в ее соответствии с объективным процессом и в ее способности влиять на этот процесс и направлять его. Разве этим свойством хоть в малейшей мере обладали идеи правительственных кругов, где вдохновлялись апокалипсисом и верили снам Распутина? Или, может быть, научно обоснованными были идеи либерализма, который надеялся, что, участвуя в свалке капиталистических гигантов, отсталая Россия сможет одновременно выиграть и победу, и парламентаризм? Или, может быть, научной была идейная жизнь интеллигентских кружков, которые рабски приспособлялись к одряхлевшему с детских лет либерализму, ограждая в то же время свою мнимую самостоятельность давно выдохшимися оборотами речи? Поистине здесь было царство духовной неподвижности, призраков, суеверий и фикций, если угодно, царство «стихийности». Не вправе ли мы в таком случае полностью обернуть либеральную философию февральского переворота? Да, мы вправе сказать: в то время как официальное общество – вся эта многоэтажная надстройка правящих классов, слоев, групп, партий и клик – жило со дня на день инерцией и автоматизмом, пробавляясь остатками изношенных идей, глухое к неотразимым запросам развития, обольщаясь призраками и ничего не предвидя, в рабочих массах происходил самостоятельный и глубокий процесс роста не только ненависти к правящим, но и критической оценки их бессилия, накопления опыта и творческой сознательности, завершившейся революционным восстанием и его победой.
На поставленный выше вопрос, кто руководил февральским восстанием, мы можем, следовательно, ответить с достаточной определенностью: сознательные и закаленные рабочие, воспитанные главным образом партией Ленина. Но мы тут же должны прибавить: это руководство оказалось достаточным, чтобы обеспечить победу восстания, но его не хватило на то, чтобы сразу же обеспечить за пролетарским авангардом ведущую роль в революции.
ПАРАДОКС ФЕВРАЛЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Восстание победило. Но кому оно передало вырванную у монархии власть? Мы переходим здесь к центральной проблеме февральского переворота: как и почему власть оказалась в руках либеральной буржуазии?
Начавшимся 23 февраля волнениям в думских кругах и буржуазном «обществе» значения не придавали. Либеральные депутаты и патриотические журналисты по-прежнему собирались в салонах, обсуждали вопрос о Триесте и Фиуме и снова подтверждали необходимость для России Дарданелл. Когда указ о роспуске Думы был уже подписан, думская комиссия все еще спешно обсуждала вопрос о передаче продовольственного дела городскому самоуправлению. Менее чем за 12 часов до восстания гвардейских батальонов Общество славянской взаимности