была столь же фальшива, как и тот документ, к которому она относилась. «Приказ № 1» представлял собою честный ответ самих низов на вопросы, поставленные революцией перед армией. Манифест 14 марта представлял собою вероломный ответ верхов на вопросы, честно поставленные им солдатами и рабочими.
Манифест, конечно, выражал пожелание мира, притом демократического, без аннексий и контрибуций. Но этой фразеологией западные империалисты научились пользоваться задолго до февральского переворота. Именно во имя прочного, честного, «демократического» мира Вильсон собирался в те дни вступить в войну. Благочестивый Асквит давал в парламенте ученую классификацию аннексий, из которой вытекало с несомненностью, что осуждены как безнравственные должны быть все те аннексии, которые противоречат интересам Великобритании. Что касается французской дипломатии, то самая суть ее состояла в том, чтобы жадности лавочника и ростовщика придавать наиболее освободительное выражение. Советский документ, которому нельзя отказать в простоватой искренности побуждений, фатально попадал в наезженную колею официального французского лицемерия. Манифест обещал «стойко защищать нашу собственную свободу» от иностранного милитаризма. Именно этим и промышляли французские социал-патриоты с августа 1914 года. «Наступила пора народам взять в свои руки решение вопроса о войне и мире», – возглашал манифест, авторы которого от имени русского народа только что предоставили разрешать этот вопрос крупной буржуазии. Рабочих Германии и Австро-Венгрии манифест призывал: «Откажитесь служить орудием захвата и насилия в руках королей, помещиков и банкиров!» Эти слова заключали в себе квинтэссенцию лжи, ибо вожди Совета и не думали рвать собственный союз с королями Великобритании и Бельгии, с императором Японии, с помещиками и банкирами – своими собственными и всех стран Антанты. Передав руководство внешней политикой Милюкову, который недавно еще собирался превратить Восточную Пруссию в русскую губернию, вожди Совета призывали германских и австро-венгерских рабочих следовать примеру русской революции. Театральное осуждение бойни ничего не меняло, этим занимался и папа. При помощи патетических фраз, направленных против теней банкира, помещика и короля, соглашатели превращали Февральскую революцию в орудие реальных королей, помещиков и банкиров. Уже в приветственной телеграмме Временному правительству Ллойд Джордж оценил русскую революцию как доказательство того, что «настоящая война в основе своей есть борьба за народное правительство и за свободу». Манифест 14 марта «в основе своей» солидаризировался с Ллойд Джорджем и оказывал ценную поддержку милитаристической пропаганде в Америке. Трижды права была газета Милюкова, когда писала, что «воззвание, начавшееся со столь типичных пацифистских тонов, в сущности, развертывается в идеологию, общую нам со всеми нашими союзниками». Если русские либералы тем не менее не раз свирепо нападали на манифест, а французская цензура вообще не пропускала его, то это вызывалось страхом перед тем толкованием, которое давали этому документу революционные, но еще доверчивые массы.
Написанный циммервальдцем манифест знаменовал принципиальную победу патриотического крыла. На местах советы подхватили сигнал. Лозунг «Война войне» был объявлен недопустимым. Даже на Урале и в Костроме, где большевики были сильны, патриотический манифест получил единогласное одобрение. Немудрено: ведь и в Петроградском Совете большевики не дали этому фальшивому документу отпора.
Через несколько недель пришлось производить частичную уплату по векселю. Временное правительство выпустило военный заем, который, конечно, был назван «займом свободы». Церетели доказывал, что, так как правительство «в общем и целом» выполняет свои обязательства, демократия должна поддержать заем. В Исполнительном комитете оппозиционное крыло собрало больше трети голосов. Но на пленуме Совета (22 апреля) против займа голосовало всего 112 человек из почти двух тысяч депутатов. Отсюда делали иногда вывод: Исполком левее Совета. Но это неверно. Совет был лишь честнее Исполкома. Если война есть защита революции, то нужно дать на войну деньги, нужно поддержать заем. Исполком был не революционнее, а уклончивее. Он жил двусмысленностями и оговорками. Им же поставленное правительство он поддерживал «в общем и целом» и брал на себя ответственность за войну лишь «постольку-поскольку». Эти мелкие хитрости были чужды массам. Солдаты не могли ни воевать постольку-поскольку, ни умирать в общем и целом.
Чтобы закрепить победу государственной мысли над бреднями, генерал Алексеев, собиравшийся 5 марта расстреливать шайки пропагандистов, официально поставлен был 1 апреля во главе вооруженных сил. Отныне все было в порядке. Вдохновитель внешней политики царизма, Милюков состоял министром иностранных дел. Руководитель армии при царе, Алексеев стал верховным главнокомандующим революции. Преемственность была восстановлена полностью.
В то же время советские вожди вынуждались логикой положения сами распускать петли той сети, которую плели. Официальная демократия смертельно боялась тех командиров, которых терпела и поддерживала. Она не могла не противопоставить им свой контроль, стремясь одновременно и опереть его на солдат, сделать его по возможности независимым от них. В заседании 6 марта Исполнительный комитет признал желательным ввести своих комиссаров при всех воинских частях и военных учреждениях. Таким образом, создавалась тройная связь: части делегировали своих представителей в Совет; Исполнительный комитет посылал своих комиссаров в части; наконец, во главе каждой части становился выборный комитет, представлявший собой как бы низовую ячейку Совета.
Одну из важнейших обязанностей комиссаров составляло наблюдение за политической благонадежностью штабов и командного состава. «Демократический режим, пожалуй, превзошел самодержавный», – негодует Деникин и тут же хвастает, как ловко его штаб перехватывал и передавал ему шифрованную переписку комиссаров с Петроградом. Присматривать за монархистами и крепостниками – что может быть возмутительнее? Иное дело – воровать переписку комиссаров с правительством. Но как бы ни обстояло с моралью, внутренние отношения правящего аппарата армии выступают с полной ясностью: обе стороны боятся друг друга и враждебно следят друг за другом. Их связывает только общий страх пред солдатами. Сами генералы и адмиралы, каковы бы ни были их дальнейшие надежды и планы, ясно видели, что без демократического прикрытия им несдобровать. Положение о комитетах во флоте было выработано Колчаком. Он рассчитывал в будущем задушить их. Но так как сегодня нельзя было шагу ступить без комитетов, то Колчак ходатайствовал перед ставкой об их утверждении. Подобным же образом генерал Марков, один из будущих белых полководцев, послал в начале апреля в министерство проект института комиссаров для проверки лояльности командного состава. Так «вековые законы армии», то есть традиции военного бюрократизма, ломались, как соломинки, под напором революции.
Солдаты подходили к комитетам с противоположного конца и сплачивались вокруг них против командного состава. И хотя комитеты защищали командиров от солдат, но только до известного предела. Положение офицера, пришедшего в столкновение с комитетом, становилось невыносимым. Так складывалось неписаное право смещения солдатами начальников. На Западном фронте, по словам Деникина, к июлю месяцу ушло до 60 старых начальников – от командира корпуса до командира полка. Подобные же смещения происходили и внутри полков.
Тем временем шла кропотливая канцелярская работа в военном министерстве, в Исполкоме, в контактных заседаниях, имевшая задачей создать «разумные» формы отношений в армии и поднять авторитет начальников, сведя армейские комитеты ко второстепенной, преимущественно хозяйственной роли. Но пока высокие вожди тенью щетки чистили тень революции, комитеты развернулись в могущественную централизованную систему, восходившую к Петроградскому исполнительному комитету и организационно закреплявшую за ним власть над армией. Этой властью Исполнительный комитет пользовался, однако, главным образом для того, чтобы через комиссаров и комитеты снова впрячь армию в войну. Солдатам приходилось все чаще задумываться над вопросом, как это так выходит, что избранные ими комитеты говорят часто не то, что думают они, солдаты, а то, чего хочет от них, солдат, начальство.
Окопы все в большем и большем числе посылают в столицу депутатов узнать что и как. С начала апреля движение фронтовиков становится непрерывным, каждый день в Таврическом идут коллективные беседы, приезжие солдаты тяжело шевелят мозгами, разбираясь в таинствах политики Исполкома, который ни на один вопрос не умеет ответить ясно. Армия грузно переходит на советскую позицию, чтобы тем яснее убедиться в несостоятельности советского руководства.
Либералы, не смея открыто противопоставить себя Совету, пытаются, однако, еще вести борьбу за армию. Политической связью с ней должен, конечно, служить шовинизм. Кадетский министр Шингарев на одном из собеседований с окопными ходоками защищал приказ Гучкова против «излишней снисходительности» к пленным, ссылаясь на «немецкие зверства». Министр не встретил ни малейшего сочувствия. Собрание решительно высказалось за облегчение участи пленных. Это были те самые люди, которых либералы походя обвиняли в эксцессах и зверствах. Но у серых фронтовиков имелись свои критерии. Они считали допустимым отомстить офицеру за издевательства над солдатами, но им казалось подлостью мстить пленному немецкому солдату за действительные или мнимые зверства Людендорфа. Вечные нормы морали, увы, оставались чужды этим корявым и вшивым мужикам.
Из попыток буржуазии овладеть армией возникло состязание, впрочем совсем не развернувшееся, между либералами и соглашателями на съезде делегатов Западного фронта 7-10 апреля. Первый съезд одного из фронтов должен был стать решающей политической проверкой армии, и обе стороны послали в Минск лучшие свои силы. От Совета: Церетели, Чхеидзе, Скобелев, Гвоздев; от буржуазии: сам Родзянко, кадетский Демосфен, Родичев и другие. Страшное напряжение царило в битком набитом здании минского театра и расходилось из него кругами по городу. Из сообщений делегатов раскрывалась картина того, что есть. По всему фронту идет братание, солдаты берут все смелей инициативу, командный состав и думать не может о репрессивных мерах. Что тут могли сказать либералы? Перед лицом этой страстной аудитории они сразу отказались от мысли противопоставлять свои резолюции советским. Они ограничивались патриотическими нотами в приветственных речах и скоро смылись совсем. Битва была выиграна демократами без боя. Им приходилось не вести массы против буржуазии, а сдерживать их. Лозунг мира, двусмысленно переплетенный с лозунгом обороны революции в духе манифеста 14 марта, господствовал над съездом. Советская резолюция о войне была принята 610 голосами против 8 при 46 воздержавшихся. Последняя надежда либералов противопоставить фронт тылу, армию – Совету рассыпалась прахом. Но и демократические вожди возвращались со съезда более напуганные своей победой, чем вдохновленные ею. Они увидели духов, пробужденных революцией, и почувствовали, что эти духи им не по плечу.
БОЛЬШЕВИКИ И ЛЕНИН
3 апреля в Петроград прибыл из эмиграции Ленин. Только с этого момента большевистская партия начинает говорить полным голосом, и, что еще важнее, своим собственным.
Первый месяц революции был для большевизма временем растерянности и шатаний. В «Манифесте» Центрального Комитета большевиков, составлявшемся сейчас же после победы восстания, говорилось, что «рабочие фабрик и заводов, а также восставшие войска должны немедленно выбрать своих представителей во Временное революционное правительство». Манифест был напечатан в официальном органе Совета без комментариев и возражений, точно речь шла об академическом вопросе. Но и руководящие большевики придавали своему лозунгу чисто демонстративное значение. Они действовали не как представители пролетарской партии, которая готовится открыть самостоятельную борьбу за власть, а как левое крыло