не пассивно подчиниться, а пойти навстречу тюремным и иным карам во имя идей интернационального социализма, которые нас отделяют от вас».
Советское большинство и советское меньшинство сошлись в эти дни грудь с грудью, как бы для решающего боя. Но обе стороны в последний момент сделали шаг назад. Большевики отказались от демонстрации. Соглашатели отказались от разоружения рабочих.
Церетели остался среди своих в меньшинстве. А между тем он был по-своему прав. Политика союза с буржуазией подошла к тому пункту, когда стало необходимым обессилить массы, не мирившиеся с коалицией. Довести соглашательскую политику до благополучного конца, т. е. до установления парламентского господства буржуазии, можно было не иначе как разоружением рабочих и солдат. Но Церетели был не только прав. Он был сверх того еще и бессилен. Ни рабочие, ни солдаты не сдали бы добровольно оружия. Значит, нужно было применить против них силу. Но силы у Церетели уже не было. Он мог ее получить, если вообще мог, только из рук реакции, которая, в случае успешного разгрома большевиков, приступила бы немедленно к разгрому соглашательских советов и не преминула бы напомнить Церетели, что он лишь бывший каторжник, и ничто более. Однако дальнейший ход вещей покажет, что таких сил не было и у реакции.
Необходимость борьбы против большевиков Церетели политически обосновывал тем, что они отрывают пролетариат от крестьянства. Мартов возразил ему: «не из недр крестьянства» черпает Церетели свои руководящие идеи. «Группа правых кадетов, группа капиталистов, группа помещиков, группа империалистов, буржуа Запада» – вот кто требует разоружения рабочих и солдат. Мартов был прав: имущие классы не раз в истории прятали свои притязания за спиной крестьянства.
С момента опубликования апрельских тезисов Ленина ссылка на опасность изоляции пролетариата от крестьянства стала главным аргументом всех тех, которые тянули революцию назад. Не случайно Ленин сближал Церетели со «старыми большевиками».
В одной из работ 1917 года Троцкий писал по этому поводу: «Изоляция нашей партии от эсеров и меньшевиков, даже самая крайняя, даже путем одиночных камер, еще ни в коем случае не означает изоляции пролетариата от угнетенных крестьянских и городских масс. Наоборот, резкое противопоставление политики революционного пролетариата вероломному отступничеству нынешних советских вождей только и может внести спасительную политическую дифференциацию в крестьянские миллионы, вырвать деревенскую бедноту из-под предательского руководства крепких эсеровских мужичков и превратить социалистический пролетариат в подлинного вождя народной, плебейской революции».
Но фальшивый насквозь довод Церетели оказался живуч. Накануне октябрьского переворота он возродился с удвоенной силой, как довод многих «старых большевиков» против переворота. Через несколько лет, когда началась идейная реакция против Октября, формула Церетели стала главным теоретическим оружием школы эпигонов.
* * *
На том же заседании съезда, которое судило большевиков в их отсутствие, представитель меньшевиков неожиданно предложил назначить на ближайшее воскресенье, 18 июня, в Петрограде и в важнейших городах манифестацию рабочих и солдат, чтобы показать врагам единство и силу демократии. Предложение было принято, хотя и не без недоумения. Месяц с лишним спустя Милюков довольно основательно объяснял неожиданный поворот соглашателей: «Произнеся кадетские речи на съезде советов, расстроивши вооруженную демонстрацию 10 июня… министры-социалисты почувствовали, что они зашли слишком далеко в приближении к нам, что почва у них уходит из-под ног. Они испугались и круто повернули в сторону большевиков». Решение о демонстрации 18 июня было, разумеется, не поворотом в сторону большевиков, а попыткой поворота в сторону масс против большевиков. Ночная очная ставка с рабочими и солдатами вообще произвела некоторую встряску на советской верхушке: так, вразрез с тем, что предполагалось в начале съезда, спешно издано было, от имени правительства, постановление об упразднении Государственной думы и о созыве Учредительного собрания на 30 сентября. Лозунги демонстрации выбраны были с таким расчетом, чтобы не вызывать раздражения масс: «Всеобщий мир», «Скорейший созыв Учредительного собрания», «Демократическая республика». О наступлении, как и о коалиции, – ни слова. Ленин спрашивал в «Правде»: «А куда же девалось полное доверие Временному правительству, господа?.. почему прилипает у вас язык к гортани?» Эта ирония била в цель: соглашатели не посмели потребовать от масс доверия тому правительству, в состав которого они входили.
Советские делегаты, вторично объезжавшие рабочие кварталы и казармы, делали накануне демонстрации вполне обнадеживающие доклады в Исполнительном комитете. Церетели, которому эти сообщения вернули равновесие и склонность к самодовольным поучениям, обратился к большевикам: «Вот теперь перед нами открытый и честный смотр революционных сил… Теперь мы все увидим, за кем идет большинство: за вами или за нами». Большевики приняли вызов еще прежде, чем он был так неосторожно формулирован. «Мы пойдем на демонстрацию 18 числа, – писала „Правда“, – для того, чтобы бороться за те цели, которые мы хотели демонстрировать 10 числа».
Очевидно, по воспоминаниям о мартовской похоронной процессии, которая, по крайней мере по внешности, являлась величайшей манифестацией единства демократии, маршрут и на этот раз вел на Марсово поле, к могилам февральских жертв. Но, кроме маршрута, ничто более не напоминало далекие дни марта. В шествии участвовало около 400 тысяч человек, т. е. значительно меньше, чем на похоронах: на этой советской демонстрации отсутствовала не только буржуазия, с которой советы состояли в коалиции, но и радикальная интеллигенция, занимавшая такое видное место в прежних парадах демократии. Шли почти только заводы и казармы.
Делегаты съезда, собравшиеся на Марсовом поле, читали и считали плакаты. Первые большевистские лозунги были встречены полушутливо. Ведь Церетели накануне так уверенно бросал свой вызов. Но те же лозунги повторялись снова и снова: «Долой 10 министров-капиталистов», «Долой наступление», «Вся власть советам». Улыбка иронии застывала на лицах и затем медленно сползала с них. Большевистские знамена плыли без конца. Делегаты бросили неблагодарные подсчеты. Победа большевиков была слишком очевидна. «Кое-где цепь большевистских знамен и колонн прорывалась специфическими эсеровскими и официальными советскими лозунгами. Но они тонули в массе». Советский официоз рассказывал на другой день о том, с какой «злостью рвали то там, то здесь знамена с лозунгами доверия Временному правительству». В этих словах явный элемент преувеличения. Плакаты в честь Временного правительства вынесли лишь три небольшие группы: кружок Плеханова, казачья часть и кучка еврейской интеллигенции, примыкавшей к Бунду. Эта тройственная комбинация, производившая своим составом впечатление политического курьеза, как бы задалась целью выставить напоказ бессилие режима. Плехановцам и Бунду пришлось под враждебные крики толпы свернуть плакаты. У казаков же, проявивших упорство, знамя было действительно вырвано демонстрантами и уничтожено.
«Катившийся до сих пор поток, – описывают «Известия, – превратился в полноводную широкую реку, которая вот-вот выльется из берегов». Это Выборгский район, весь под большевистскими знаменами. «Долой десять министров-капиталистов». Один из заводов вынес плакат: «Право на жизнь выше права частной собственности». Этот лозунг не был подсказан партией.
Пришибленные провинциалы искали глазами вождей. Те прятали глаза или просто скрывались. Большевики нажимали на провинциалов. Разве это похоже на кучку заговорщиков? Делегаты соглашались, что не похоже. «В Петрограде вы – сила, – признавали они совсем иным тоном, чем на официальном заседании, – но не то в провинции и на фронте. Петроград не может идти против всей страны». Погодите, отвечали им большевики, скоро придет и ваша очередь, поднимут и у вас те же плакаты.
«Во время этой демонстрации, – писал старик Плеханов, – я стоял на Марсовом поле, рядом с Чхеидзе. По его лицу я видел, что он нисколько не обманывал себя насчет того, какое значение имело поразительное обилие плакатов, требовавших низвержения капиталистических министров. Значение это, как нарочно подчеркнуто было поистине начальническими приказаниями, с которыми обращались к нему некоторые представители ленинцев, проходивших мимо нас настоящими именинниками».
У большевиков, во всяком случае, были основания для такого самочувствия. «Судя по плакатам и лозунгам манифестантов, – писала газета Горького, – воскресная демонстрация обнаружила полное торжество большевизма в среде петербургского пролетариата». Это была большая победа, притом одержанная на той арене и тем оружием, какие выбрал противник. Одобрив наступление, признав коалицию и осудив большевиков, советский съезд по собственной инициативе вызвал на улицу массы. Они заявили ему: не хотим ни наступления, ни коалиции, мы – за большевиков. Таков был политический итог демонстрации. Мудрено ли, если газета меньшевиков, инициаторов демонстрации, меланхолически спрашивала на другой день: кому пришла в голову эта злосчастная мысль?
Конечно, не все рабочие и солдаты столицы участвовали в демонстрации и не все демонстранты были большевиками. Но никто из них уже не хотел коалиции. Те рабочие, которые оставались еще враждебны большевизму, не знали, что противопоставить ему. Этим самым их враждебность превращалась в выжидательный нейтралитет. Под большевистскими лозунгами шло немало меньшевиков и эсеров, которые еще не порвали со своими партиями, но уже потеряли веру в их лозунги.
Демонстрация 18 июня произвела огромное впечатление на самих ее участников. Массы увидели, что большевизм стал силой, и колеблющиеся потянулись к нему. В Москве, Киеве, Харькове, Екатеринославе и во многих других провинциальных городах демонстрации обнаружили огромный рост влияния большевиков. Везде выдвигались одни и те же лозунги, и они били в самое сердце февральского режима. Надо было делать выводы. Казалось, что соглашателям некуда податься. Но в последний момент помогло наступление.
19 июня происходили на Невском патриотические манифестации, под руководством кадетов и с портретами Керенского. По словам Милюкова, «это так было не похоже на все то, что происходило на тех же улицах накануне, что к чувству торжества невольно примешивалось чувство недоверия». Законное чувство! Но соглашатели вздохнули с облегчением. Их мысль немедленно же поднялась над обеими демонстрациями в качестве демократического синтеза. Чашу иллюзий и унижений этим людям суждено было допить до дна.
В апрельские дни две демонстрации, революционная и патриотическая, вышли навстречу друг другу, и их столкновение тут же повлекло за собой жертвы. Враждебные демонстрации 18 и 19 июня прошли одна вслед за другой. До непосредственного столкновения на этот раз не дошло. Но избежать его уже нельзя было. Оно оказалось лишь на две недели отодвинуто.
Анархисты, не знавшие, как проявить свою самостоятельность, воспользовались демонстрацией 18 июня для нападения на выборгскую тюрьму. Арестованные, в большинстве своем уголовные, были без боя и жертв освобождены, притом не из одной, а сразу из нескольких тюрем. По-видимому, нападение не застигло администрацию врасплох, и она охотно пошла навстречу действительным и мнимым анархистам. Весь этот загадочный эпизод не имел никакого отношения к демонстрации. Но патриотическая печать связала их воедино. Большевики предложили на съезде советов строго расследовать, каким образом 460 уголовных оказались выпущены из разных тюрем. Однако соглашатели не могли позволить себе такой роскоши, ибо опасались наткнуться на представителей высшей администрации и союзников по блоку. Кроме того, у них