была бы непостижимой, если бы соглашатели продолжали сознательно делать свою политику; на самом деле они только претерпевали ее последствия.
Крупные события явно нависали в воздухе. Но в дни совещания переворот, видимо, никем не намечался. Во всяком случае, никакого подтверждения слухов, на которые ссылался позже Керенский, ни в документах, ни в соглашательской литературе, ни в мемуарах правого крыла нет. Дело шло пока только о подготовке. По словам Милюкова – а его показание совпадает с дальнейшим развитием событий, – сам Корнилов наметил уже до совещания для своих действий число: 27 августа.
Эта дата оставалась, разумеется, известна немногим. Полупосвященные же, как всегда в таких случаях, приближали день великого события, и забегающие вперед слухи со всех сторон стекались к властям: казалось, что удар должен разразиться с часу на час.
Но именно возбужденное настроение буржуазных и офицерских кругов могло привести в Москве если не к покушению на переворот, то к контрреволюционным манифестациям с целью пробы сил. Еще более вероятна была попытка выделить из состава совещания какой-либо конкурирующий с советами центр спасения родины – об этом правая печать говорила открыто. Но и до этого не дошло: помешали массы. Если у кое-кого и мелькала мысль приблизить час решающих действий, то под ударом стачки пришлось сказать себе: захватить революцию врасплох не удастся, рабочие и солдаты начеку, надо отложить. Даже всенародное шествие к Иверской иконе, затевавшееся попами и либералами по соглашению с Корниловым, было отменено.
Как только выяснилось, что непосредственной опасности нет, эсеры и меньшевики поспешили сделать вид, что ничего особенного не случилось. Они отказались даже возобновить большевикам пропуска в казармы, несмотря на то что оттуда продолжали настойчиво требовать большевистских ораторов. «Мавр выполнил свое дело», – должны были с хитрым видом говорить друг другу Церетели, Дан и Хинчук, тогдашний председатель Московского Совета. Но большевики совсем не собирались переходить на положение мавра. Свое дело они еще только собирались выполнить.
* * *
Каждое классовое общество нуждается в единстве правительственной воли. Двоевластие есть по существу своему режим социального кризиса: знаменуя высшую расколотость нации, оно включает в себя потенциальную или открытую гражданскую войну. Никто более не хотел двоевластия. Наоборот, все жаждали крепкой, единодушной, «железной» власти. Июльское правительство Керенского было наделено неограниченными полномочиями. Замысел состоял в том, чтобы над демократией и над буржуазией, парализующими друг друга, поставить, по обоюдному согласию, «настоящую» власть. Идея вершителя судеб, возвышающегося над классами, есть не что иное, как идея бонапартизма. Если симметрично воткнуть две вилки в пробку, то она, при очень значительных колебаниях в ту и другую сторону, удержится даже на булавочной головке – это и есть механическая модель бонапартистского суперарбитра. Степень солидности такой власти, если отвлечься от международных условий, определяется устойчивостью равновесия антагонистических классов внутри страны. В середине мая Троцкий определил Керенского в заседании Петербургского Совета как «математическую точку русского бонапартизма». Бестелесность характеристики показывает, что дело шло не о личности, а о функции. В начале июля, как мы помним, все министры по указанию своих партий подали в отставку, предоставляя Керенскому создать власть. 21 июля этот опыт повторился в более демонстративной форме. Враждебные стороны взывали к Керенскому, каждая видела в нем часть самой себя, обе клялись ему в верности. Троцкий писал из тюрьмы: «Руководимый политиками, которые всего боятся, Совет не смел брать власть. Представительница всех клик собственности, кадетская партия еще не могла взять власть. Оставалось искать великого примирителя, посредника, третейского судью».
В опубликованном Керенским от собственного имени манифесте к народу провозглашалось: «Я, как глава правительства… не считаю себя вправе останавливаться перед тем, что изменения (в построении власти)… увеличат мою ответственность в делах верховного управления». Это беспримесная фразеология бонапартизма. И все же, несмотря на поддержку справа и слева, дело дальше фразеологии так и не пошло. В чем же причина?
Чтобы маленький корсиканец мог подняться над молодой буржуазной нацией, нужно было, чтобы революция разрешила предварительно свою основную задачу: наделение крестьян землею и чтобы на новой социальной основе сложилась победоносная армия. Дальше революции в XVIII веке некуда было идти: она могла лишь откатываться назад. В этих откатах под удар попадали, однако, ее основные завоевания. Их надо было охранить во что бы то ни стало. Углублявшийся, но еще крайне незрелый антагонизм между буржуазией и пролетариатом держал потрясенную до основ нацию в крайнем напряжении. Национальный «судья» в этих условиях был необходим. Наполеон обеспечивал крупным буржуа возможность наживаться, крестьянам – их участки, крестьянским сыновьям и босякам – возможность пограбить на войне. Судья держал в руках саблю и сам же выполнял обязанности судебного пристава. Бонапартизм первого Бонапарта был солидно обоснован.
Переворот 1848 года не дал и не мог дать крестьянам земли: это была не великая революция, сменяющая один социальный режим другим, но политическая перетасовка на основах того же социального режима. Наполеон III не имел за собой победоносной армии. Двух главнейших элементов классического бонапартизма не было налицо. Но были другие благоприятные условия, не менее действительные. Выросший за полвека пролетариат показал в июне свою грозную силу; однако взять власть он оказался еще неспособен. Буржуазия боялась пролетариата и своей кровавой победы над ним. Крестьянин-собственник испугался июньского восстания и хотел, чтобы государство оградило его от раздельщиков. Наконец, могущественный промышленный подъем, с небольшими заминками тянувшийся в течение двух десятилетий, открывал буржуазии небывалые источники обогащения. Этих условий оказалось достаточно для эпигонского бонапартизма.
В политике Бисмарка, тоже возвышавшегося «над классами», были, как не раз указывалось, несомненные бонапартистские черты, хоть и под покровами легитимизма. Устойчивость бисмарковского режима обеспечивалась тем, что, возникнув после импотентной революции, он дал разрешение или полуразрешение такой великой национальной задачи, как немецкое единство, принес победы в трех войнах, контрибуцию и могущественный капиталистический расцвет. Этого хватило на десятки лет.
Беда русских кандидатов в Бонапарты была совсем не в том, что они не походили ни на первого Наполеона, ни даже на Бисмарка: история умеет пользоваться суррогатами. Но они имели против себя великую революцию, еще не разрешившую своих задач и не исчерпавшую своих сил. Крестьянина, еще не получившего земли, буржуазия заставляла воевать за помещичью землю. Война давала одни поражения. О промышленном подъеме не было и речи: наоборот, разруха совершала все новые опустошения. Если пролетариат отступил, то только для того, чтобы плотнее сомкнуть ряды. Крестьянство только раскачивалось для последнего натиска на господ. Угнетенные национальности переходили в наступление против русификаторского деспотизма. В поисках мира армия все теснее примыкала к рабочим и их партии. Низы сплачивались, верхи слабели. Равновесия не было. Революция оставалась полнокровной. Немудрено, если худосочным оказался бонапартизм.
Маркс и Энгельс сравнивали роль бонапартистского режима в борьбе между буржуазией и пролетариатом с ролью старой абсолютной монархии в борьбе между феодалами и буржуазией. Черты сходства несомненны, но они прекращаются как раз там, где выступает наружу социальное содержание власти. Роль третейского судьи между элементами старого и нового общества была в известный период осуществима, поскольку оба режима эксплуатации нуждались в своей защите от эксплуатируемых. Но уже между феодалами и крепостными крестьянами не могло быть «беспристрастного» посредничества. Примиряя интересы помещичьего землевладения и молодого капитализма, царское самодержавие в отношении крестьян выступало не как посредник, а как уполномоченный эксплуататорских классов.
И бонапартизм не был третейским судьею между пролетариатом и буржуазией: он являлся на самом деле наиболее концентрированной властью буржуазии над пролетариатом. Взобравшись с сапогами на шею нации, очередной Бонапарт не может не вести политику охранения собственности, ренты, прибыли. Особенности режима не идут дальше способов охранения. Сторож не стоит у ворот, а сидит на крыше дома; но функция его та же. Независимость бонапартизма в огромной степени внешняя, показная, декоративная: символом ее является императорская мантия.
Умело эксплуатируя страх буржуа перед рабочим, Бисмарк во всех своих политических и социальных реформах неизменно оставался уполномоченным имущих классов, которым он никогда не изменял. Зато возрастающее давление пролетариата, несомненно, позволяло ему возвышаться над юнкерством и над капиталистами в качестве тяжеловесного бюрократического арбитра, в этом и состояла его функция.
Советский режим допускает очень значительную независимость власти по отношению к пролетариату и крестьянству, следовательно, и «посредничество» между ними, поскольку интересы их, хотя и порождают трения и конфликты, не являются, однако, непримиримыми в своей основе. Но нелегко было бы найти «беспристрастного» третейского судью между советским государством и буржуазным, по крайней мере в сфере основных интересов обеих сторон. Примкнуть к Лиге наций препятствуют Советскому Союзу на интернациональной арене те самые социальные причины, которые в национальных рамках исключают возможность действительного, а не показного «бесприсграстия» власти в борьбе между буржуазией и пролетариатом.
Не имея сил бонапартизма, керенщина имела все его пороки. Она возвышалась над нацией только для того, чтобы разлагать ее собственным бессилием. Если на словах вожди буржуазии и демократии обещались «слушаться» Керенского, то на деле всемогущий арбитр слушался Милюкова и особенно Бьюкенена. Керенский вел империалистскую войну, охранял помещичью собственность от покушений, откладывал социальные реформы до лучших времен. Если его правительство было слабым, то это по той же причине, по которой буржуазия вовсе не могла поставить у власти своих людей. Однако при всем ничтожестве «правительства спасения» его консервативно-капиталистический характер явно возрастал вместе с ростом его «независимости».
Понимание того, что режим Керенского есть неизбежная для данного периода форма буржуазного господства, не исключало со стороны буржуазных политиков ни крайнего недовольства Керенским, ни подготовки к тому, чтобы как можно скорее освободиться от него. В среде имущих классов не было разногласий насчет того, что национальному арбитру, выдвинутому мелкобуржуазной демократией, необходимо противопоставлять фигуру из своей собственной среды. Почему именно Корнилова? Кандидат в Бонапарты должен был соответствовать характеру русской буржуазии, запоздалой, оторванной от народа, упадочной, бездарной. В армии, знавшей почти одни унизительные поражения, нелегко было найти популярного генерала. Корнилов оказался выдвинут путем исключения остальных кандидатов, еще менее пригодных.
Ни серьезно объединиться в коалиции, ни сойтись на одном кандидате в спасители соглашатели с либералами, таким образом, не могли: им мешали неразрешенные задачи революции. Либералы не доверяли демократам. Демократы не доверяли либералам. Керенский, правда, широко раскрывал объятия буржуазии; но Корнилов давал недвусмысленно понять, что при первой возможности свернет демократии шейные позвонки. Неотвратимо вытекая из предшествовавшего развития, столкновение Корнилова и Керенского являлось переводом противоречий двоевластия на взрывчатый язык личных честолюбии.
Как в среде петроградского пролетариата и гарнизона образовался к началу июля нетерпеливый фланг, недовольный слишком осторожной политикой большевиков, так в среде имущих классов накопилось к началу августа нетерпеливое отношение к выжидательной политике кадетского руководства. Это настроение выражалось, например, на кадетском съезде, где