раздавались требования свергнуть Керенского. Еще резче политическое нетерпение проявлялось вне рамок кадетской партии, в военных штабах, где жили в постоянном страхе пред солдатами, в банках, где утопали в волнах инфляции, в поместьях, где над дворянскими головами загорались кровли. «Да здравствует Корнилов!» стало лозунгом надежды, отчаяния, жажды мести.
Соглашаясь во всем с программой Корнилова, Керенский спорил относительно сроков: «нельзя все сразу». Признавая необходимость отделаться от Керенского, Милюков возражал нетерпеливым: «сейчас еще, пожалуй, рано». Как из порыва петроградских масс выросло полувосстание в июле, так из нетерпения собственников выросло корниловское восстание в августе. И как большевики увидели себя вынужденными стать на почву вооруженной демонстрации, чтобы обеспечить, если возможно, ее успех и во всяком случае оградить ее от разгрома, так кадеты оказались вынуждены с теми же самыми целями стать на почву корниловского восстания. В этих пределах наблюдается удивительная симметрия. Но в рамках этой симметрии – полная противоположность целей, методов и – результатов. Она раскроется перед нами полностью в ходе событий.
ГОСУДАРСТВЕННОЕ СОВЕЩАНИЕ В МОСКВЕ
Если символ есть концентрированный образ, то революция – самая великая мастерица символов, ибо все явления и отношения она преподносит в концентрированном виде. Дело только в том, что символика революции слишком грандиозна и плохо вмещается в рамки индивидуального творчества. Оттого так бедно художественное воспроизведение наиболее массивных драм человечества.
Московское Государственное совещание закончилось заранее обеспеченным провалом. Оно ничего не создало, ничего не разрешило. Зато оно оставило историку неоценимый, хотя и негативный отпечаток революции, на котором свет выглядит тенью, слабость пародирует как сила, жадность – как бескорыстие, вероломство – как высшая доблесть. Самая могущественная партия революции, которая уже через десять недель должна была прийти к власти, оказалась оставлена за порогом совещания как не заслуживающая внимания величина. Зато всерьез принималась никому не ведомая «партия эволюционного социализма». Керенский выступал как воплощение силы и воли. О коалиции, целиком исчерпанной в прошлом, говорили как о спасительном средстве будущего. Ненавидимый солдатскими миллионами Корнилов приветствовался как излюбленный вождь армии и народа. Монархисты и черносотенцы расписывались в любви к Учредительному собранию. Все те, которым предстояло вскоре сойти с политической арены, как бы условились в последний раз разыграть свои лучшие роли на театральных подмостках. Они изо всех сил порывались сказать: вот чем мы хотели бы быть, вот чем мы могли бы быть, если бы нам не мешали. Но им мешали: рабочие, солдаты, крестьяне, угнетенные национальности. Десятки миллионов «восставших рабов» не давали им проявить свою верность революции. В Москве, где они искали убежища, их преследовала по пятам стачка. Гонимые «темнотой», «невежеством», «демагогией», две с половиной тысячи человек, наполнявших театр, молчаливо обязались друг перед другом не нарушать сценической иллюзии. О стачке не было речи. Большевиков старались не называть по имени. Плеханов лишь вскользь упомянул «печальной памяти Ленина», точно речь шла об окончательно ликвидированном противнике. Характер негатива был таким образом выдержан до конца: в царстве полузагробных теней, выдававших себя за «живые силы страны», подлинно народный вождь не мог фигурировать иначе как в качестве политического покойника.
«Блестящий зрительный зал, – пишет Суханов, – довольно резко разделялся на две половины: направо располагалась буржуазия, а налево – демократия. Направо, в партере и в ложах, видно было немало генеральских мундиров, а налево – прапорщиков и нижних чинов. Против сцены, в бывшей царской ложе, разместились высшие дипломатические представители союзных и дружественных держав… Наша группа, крайняя левая, занимала небольшой уголок партера». Крайней левой, за отсутствием большевиков, оказались единомышленники Мартова.
В четвертом часу на открытой сцене появился Керенский в сопровождении двух молодых офицеров, армейца и моряка. Знаменуя могущество революционной власти, они все время стояли как вкопанные за спиною председателя. Чтобы не раздражать правых именем республики, так было сговорено заранее, Керенский приветствовал «представителей земли русской» от имени правительства «государства российского». «Основным тоном речи, – пишет либеральный историк, – вместо тона достоинства и уверенности, под влиянием последних дней… оказался тон плохо скрытого страха, который оратор как бы хотел подавить в самом себе повышенными тонами угрозы». Не называя прямо большевиков, Керенский начал, однако, с устрашения по их адресу: новые попытки посягнуть на власть «будут прекращены железом и кровью». В бурных аплодисментах слились оба крыла совещания. Дополнительная угроза по адресу еще не прибывшего Корнилова: «Какие бы и кто бы мне ультиматумы ни предъявлял, я сумею подчинить его воле верховной власти и мне, верховному главе ее», – хотя и вызвала восторженные аплодисменты, но уже только со стороны левой половины совещания. Керенский снова и снова возвращается к себе как «верховному главе»: он нуждается в этом напоминании. «Вам здесь, приехавшим с фронта, вам говорю я, ваш военный министр и ваш верховный вождь… нет воли и власти в армии выше воли и власти Временного правительства». Демократия в восторге от этих холостых выстрелов угрозы, ибо верит, что таким образом избегнута будет необходимость прибегнуть к свинцу.
«Все лучшие силы народа и армии, – уверяет глава правительства, – торжество русской революции связывали с торжеством нашим на фронте. Но надежды наши были растоптаны, и вера наша была оплевана». Таков лирический итог июньского наступления. Он, Керенский, собирается во всяком случае воевать до победы. По поводу опасности мира за счет интересов России – этот путь намечало мирное предложение папы от 4 августа – Керенский воздает хвалу благородной верности союзников. «И я от имени великого народа русского скажу только одно: другого мы не ожидали и ожидать не могли». Овация по адресу ложи союзных дипломатов поднимает на ноги всех, кроме некоторых интернационалистов и тех единичных большевиков, которые прошли от профессиональных союзов. Из ложи офицеров раздается окрик: «Мартов, встать!» У Мартова, к чести его, хватило твердости не стать на колени перед бескорыстием Антанты.
По адресу угнетенных народностей России, стремившихся устроить по-новому свою судьбу, Керенский посылал нравоучения, переплетавшиеся с угрозами. «Изнывая и погибая в цепях царского самодержавия, – хвалился он чужими цепями, – мы не щадили нашей крови во имя блага всех народов». Из чувства благодарности угнетенным национальностям рекомендовалось терпеть режим бесправия.
Где выход?»…Вы чувствуете ли в себе это великое горение… вы чувствуете ли в себе силу и волю к порядку, жертвам и труду?… явите ли вы здесь зрелище спаянной великой национальной силы?..» Эти слова произносились в день московской стачки протеста и в часы загадочного передвижения конницы Корнилова. «Мы душу свою убьем, но государство спасем». Больше ничего не могло предъявить народу правительство революции.
«Многие провинциалы, – пишет Милюков, – видели в этой зале Керенского впервые и ушли отчасти разочарованные, отчасти возмущенные. Перед ними стоял молодой человек с измученным, бледным лицом в заученной позе актера… Этот человек как будто хотел кого-то устрашить и на всех произвести впечатление силы и власти в старом стиле. В действительности он возбуждал только жалость».
Выступления других членов правительства обнаруживали не столько личную несостоятельность, сколько банкротство системы соглашательства. Великой идеей, которую министр внутренних дел Авксентьев вынес на суд страны, был институт разъездных комиссаров. Министр промышленности увещевал предпринимателей ограничиваться скромными прибылями. Министр финансов обещал снижение прямого обложения имущих классов при повышении косвенных налогов. Правое крыло имело неосторожность покрыть эти слова бурными аплодисментами, в которых Церетели, не без застенчивости, обнаружил недостаток жертвенного порыва. Министру земледелия Чернову приказано было вовсе молчать, дабы не дразнить союзников справа призраком экспроприации земли. В интересах национального единства решено было притвориться, будто аграрного вопроса не существует. Соглашатели не мешали. Подлинный мужицкий голос не раздался с трибуны. Между тем как раз в эти недели августа аграрное движение раскачивалось во всей стране, чтобы осенью превратиться в непреодолимую крестьянскую войну.
После дневного перерыва, ушедшего на разведку и мобилизацию сил с обеих сторон, заседание 14-го открылось в атмосфере крайнего напряжения. При появлении Корнилова в ложе правая часть совещания устраивает ему бурную встречу. Левая половина почти полностью сидит. Крики «встать!» дополняются из офицерской ложи грубыми ругательствми. При появлении правительства левая устраивает Керенскому долгую овацию, в которой, как свидетельствует Милюков, «на этот раз так же демонстративно не участвовала правая, оставшаяся сидеть». В этих враждебно сталкивавшихся волнах аплодисментов слышались близкие столкновения гражданской войны. Между тем на эстраде под именем правительства продолжали восседать представители обеих половин расколотого зала, а председатель, принимавший втихомолку военные меры против главнокомандующего, ни на минуту не забывал воплощать в своей фигуре «единство народа русского». В стиле этой роли Керенский возгласил: «Предлагаю всем в лице присутствующего здесь верховного главнокомандующего приветствовать мужественно за свободу и родину погибающую армию». По адресу этой самой армии на первом заседании было сказано: «…надежды наши были растоптаны, и вера наша была оплевана». Но все равно, спасительная фраза найдена: зал поднимается и бурно рукоплещет Корнилову и Керенскому. Единство нации еще раз спасено!
Взятые за горло исторической безысходностью, господствующие классы решили прибегнуть к средствам исторического маскарада. Им казалось, очевидно, что если они еще раз предстанут перед народом во всех своих перевоплощениях, то станут от этого значительнее и сильнее. В качестве экспертов национальной совести выведены были на сцену представители всех четырех государственных дум. Столь острые некогда внутренние разногласия исчезли, все партии буржуазии без труда объединились на «внепартийной и внеклассовой программе» общественных деятелей, посылавших несколько дней тому назад приветственную телеграмму Корнилову. От имени первой Думы – 1906 год! – кадет Набоков отвергал «самое предположение о возможности сепаратного мира». Это не помешало либеральному политику рассказать в своих воспоминаниях, что он и с ним многие руководящие кадеты в сепаратном мире видели единственный путь спасения. Точно так же и представители остальных царских Дум прежде всего требовали от революции дани кровью.
«Ваше слово, генерал!» Заседание подходит к критическому моменту. Что скажет верховный главнокомандующий, которого Керенский настойчиво, но тщетно уговаривал ограничиться одним лишь очерком военного положения? Милюков пишет в качестве очевидца: «Низенькая, приземистая, но крепкая фигура человека с калмыцкой физиономией, с острым пронизывающим взглядом маленьких черных глаз, в которых вспыхивали злые огоньки, появилась на эстраде. Зал дрожит от аплодисментов. Все стоят на ногах, за исключением… солдат». По адресу невставших делегатов несутся справа крики негодования вперемежку с ругательствами. «Хамы!.. Встать!» Со скамей, где не встают, доносится возглас: «Холопы!» Шум переходит в бурю. Керенский предлагает спокойно выслушать «первого солдата Временного правительства». Резко, отрывисто, повелительно, как и полагается генералу, собирающемуся спасать страну, Корнилов прочитал записку, написанную для него авантюристом Завойко под диктовку авантюриста Филоненко. По выдвинутой программе записка была, однако, значительно умереннее того замысла, вступлением к которому она являлась. Состояние армии