власть сейчас? Я думаю, что нельзя форсировать событий… Нет гарантии, что нам удастся удержать власть… Стратегический план, предложенный Лениным, хромает на все четыре ноги». Антонов-Овсеенко рассказывает о свидании главных военных работников с Лениным: «Подвойский выражал сомнение. Невский то вторил ему, то впадал в уверенный тон Ильича; я рассказывал о положении в Финляндии… Уверенность и твердость Ильича укрепляюще действует на меня и подбадривает Невского, но Подвойский упрямствует в своих сомнениях». Не надо упускать из виду, что во всех такого рода воспоминаниях сомнения нанесены акварельно, а уверенность – густым маслом.
Решительно выступал против восстания Чудновский. Скептический Мануильский предостерегающе твердил, что «фронт не с нами». Против восстания был Томский. Володарский поддерживал Зиновьева и Каменева. Далеко не все противники переворота выступали открыто. На заседании Петроградского комитета 15-го Калинин говорил: «Резолюция ЦК – это одна из лучших резолюций, которую когда-либо ЦК выносил… Мы практически подошли к вооруженному восстанию. Но когда это будет возможно – может быть, через год, – неизвестно». Такого рода «согласие» с ЦК, как нельзя более характерное для Калинина, было свойственно, однако, не только ему. Многие присоединялись к резолюции, чтобы застраховать таким образом свою борьбу против восстания.
Меньше всего единодушия наблюдалось на верхах в Москве. Областное бюро поддерживало Ленина. В Московском комитете колебания были очень значительны, преобладали настроения в пользу оттяжки. Губернский комитет занимал позицию неопределенную, причем в областном бюро считали, по словам Яковлевой, что в решительную минуту губернский комитет колебнется в сторону противников восстания.
Саратовец Лебедев рассказывает, как при посещении Москвы незадолго до переворота он прогуливался с Рыковым, который, указывая рукою на каменные дома, богатые магазины, деловое оживление вокруг, жаловался на трудности предстоящей задачи. «Здесь, в самом центре буржуазной Москвы, мы действительно казались себе пигмеями, задумавшими своротить гору».
В каждой организации партии, в каждом губернском ее комитете были люди тех же настроений, что Зиновьев и Каменев; во многих комитетах они составляли большинство. Даже в пролетарском Иваново-Вознесенске, где большевики господствовали безраздельно, разногласия на руководящих верхах приняли чрезвычайную остроту. В 1925 году, когда воспоминания применялись уже к потребностям нового курса, Киселев, старый рабочий-большевик, писал: «Рабочая часть партии, за исключением отдельных лиц, шла за Лениным, против же Ленина выступала немногочисленная группа партийных интеллигентов и одиночки рабочие». В публичных спорах противники восстания повторяли те же доводы, что и Зиновьев с Каменевым. «В частных же спорах, – пишет Киселев, – полемика принимала более острые и откровенные формы, и там договаривались до того, что «Ленин безумец, толкает рабочий класс на верную гибель, из этого вооруженного восстания ничего не выйдет, нас разобьют, разгромят партию и рабочий класс, а это отодвинет революцию на долгие годы и т. п.». Таково, в частности, было настроение Фрунзе, лично очень мужественного, но не отличавшегося широким горизонтом.
Даже победа восстания в Петрограде далеко еще не повсюду сломила инерцию выжидательности и прямое сопротивление правого крыла. Шаткость руководства едва не довела впоследствии восстание в Москве до крушения. В Киеве руководимый Пятаковым комитет, ведший чисто оборонительную политику, передал в конце концов инициативу, а затем и власть в руки Рады. «Воронежская организация нашей партии, – рассказывает Врачев, – весьма значительно колебалась. Самый переворот в Воронеже… был произведен не комитетом партии, а активным его меньшинством, во главе с Моисеевым». В целом ряде губернских городов большевики заключили в октябре блок с соглашателями «против контрреволюции», как если бы соглашатели не составляли в этот момент одну из важнейших ее опор. Почти везде и всюду нужен был одновременный толчок и сверху и снизу, чтобы сломить последнюю нерешительность местного комитета, заставить его порвать с соглашателями и возглавить движение. «Конец октября и начало ноября были днями поистине „смуты великой“ в нашей партийной среде. Многие быстро поддавались настроениям», – вспоминает Шляпников, сам отдавший немалую дань колебаниям.
Все те элементы, которые, как харьковские большевики, оказались в начале революции в лагере меньшевиков, а затем сами удивлялись, как, мол, это случилось, в октябрьские дни не находили себе, по общему правилу, места, колебались, выжидали. Тем увереннее они предъявили свои права «старых большевиков» в период идейной реакции. Как ни велика была за последние годы работа по сокрытию этих фактов, но, даже помимо недоступных сейчас исследователю секретных архивов, сохранилось в газетах того времени, мемуарах, исторических журналах немало свидетельств того, что аппарат даже наиболее революционной партии обнаружил накануне переворота большую силу сопротивления. В бюрократии неизбежно сидит консерватизм. Революционную функцию аппарат может выполнять лишь до тех пор, пока является служебным орудием партии, т. е. подчинен идее и контролируется массой.
Резолюция 10 октября приобрела огромное значение. Она сразу обеспечила действительным сторонникам восстания крепкую почву партийного права. Во всех организациях партии, во всех ячейках стали выдвигаться на первое место наиболее решительные элементы. Партийные организации, начиная с Петрограда, подтянулись, подсчитали силы и средства, укрепили связи и придали кампании за переворот более концентрированный характер.
Но резолюция не положила конец разногласиям в ЦК. Наоборот, она их только оформила и вывела наружу. Зиновьев и Каменев, которые недавно чувствовали себя в известной части руководящих кругов окруженными атмосферой сочувствия, заметили с испугом, как быстро происходит сдвиг влево. Они решили не упускать больше времени и распространили на следующий же день обширное обращение к членам партии. «Перед историей, перед международным пролетариатом, перед русской революцией и российским рабочим классом, – писали они, – мы не имеем права ставить теперь на карту вооруженного восстания все будущее».
Их перспектива состояла в том, чтобы в качестве сильной оппозиционной партии войти в Учредительное собрание, которое «только на Советы сможет опереться в своей революционной работе». Отсюда формула: «Учредительное собрание и Советы – вот тот комбинированный тип государственных учреждений, к которому мы идем». Учредительное собрание, где большевики предполагались в меньшинстве, и советы, где большевики в большинстве, т. е. орган буржуазии и орган пролетариата, должны быть «скомбинированы» в мирную систему двоевластия. Этого не вышло даже при господстве соглашателей. Как же могло это удаться при большевистских советах?
«Глубокой исторической неправдой, – заканчивали Зиновьев и Каменев, – будет такая постановка вопроса о переходе власти в руки пролетарской партии: или сейчас, или никогда. Нет. Партия пролетариата будет расти, ее программа будет выясняться все более широким массам». Надежда на дальнейший непрерывный рост большевизма, независимо от реального хода классовых столкновений, непримиримо сталкивалась с ленинским лейтмотивом того времени: «Успех русской и всемирной революции зависит от двух-трех дней борьбы».
Едва ли нужно пояснять, что правота в этом драматическом диалоге была целиком на стороне Ленина. Революционную ситуацию невозможно по произволу консервировать. Если бы большевики не взяли власть в октябре-ноябре, они, по всей вероятности, не взяли бы ее совсем. Вместо твердого руководства массы нашли бы у большевиков все то же, уже опостылевшее им расхождение между словом и делом и отхлынули бы от обманувшей их ожидания партии в течение двух-трех месяцев, как перед тем отхлынули от эсеров и меньшевиков. Одна часть трудящихся впала бы в индифферентизм, другая сжигала бы свои силы в конвульсивных движениях, в анархических вспышках, в партизанских схватках, в терроре мести и отчаяния. Полученную таким образом передышку буржуазия использовала бы для заключения сепаратного мира с Гогенцоллерном и разгрома революционных организаций. Россия снова включилась бы в цикл капиталистических государств как полуимпериалистическая, полуколониальная страна. Пролетарский переворот отодвинулся бы в неопределенную даль. Острое понимание этой перспективы внушало Ленину его тревожный клич: «Успех русской и всемирной революции зависит от двух-трех дней борьбы».
Но теперь, после 10-го, положение в партии радикально изменилось. Ленин не был уже изолированным «оппозиционером», предложения которого отклонялись Центральным Комитетом. Изолированным оказалось правое крыло. Ленину не было надобности ценою отставки приобретать для себя свободу агитации. Легальность была на его стороне. Наоборот, Зиновьев и Каменев, пустив в обращение свой документ, направленный против вынесенного большинством ЦК решения, оказались нарушителями дисциплины. А Ленин в борьбе не оставлял безнаказанной и менее крупной оплошности противника! На заседании 10-го избрано было, по предложению Дзержинского, политическое бюро из 7 человек: Ленин, Троцкий, Зиновьев, Каменев, Сталин, Сокольников, Бубнов. Новое учреждение оказалось, однако, совершенно нежизнеспособным: Ленин и Зиновьев все еще скрывались; Зиновьев продолжал к тому же вести борьбу против восстания, как и Каменев. Политическое бюро октябрьского состава ни разу не собиралось, и о нем вскоре просто забыли, как и о других организациях, создававшихся ad hoc (лат. для определенного случая.) в водовороте событий.
Никакого практического плана восстания, даже приблизительного, в заседании 10-го намечено не было. Но без занесения в резолюцию было условлено, что восстание должно предшествовать съезду советов и начаться по возможности не позже 15 октября. Не все шли на этот срок охотно: он явно был слишком короток для взятого в Петрограде разбега. Но настаивать на отсрочке значило бы поддержать правых и спутать карты. К тому же отсрочить никогда не поздно!
Факт первоначального назначения срока на 15-е был впервые опубликован в воспоминаниях Троцкого о Ленине в 1924 году, через семь лет после событий. Сообщение было вскоре оспорено Сталиным, причем вопрос приобрел в русской исторической литературе остроту. Как известно, восстание произошло в действительности только 25-го, следовательно, первоначально назначенный срок оказался не выдержан. Эпигонская историография считает, что в политике ЦК не могло быть не только ошибок, но и просрочек. «Выходит, – пишет по этому поводу Сталин, – что ЦК назначил срок восстания на 15 октября и потом сам же нарушил (!) это постановление, оттянув срок восстания на 25 октября. Верно ли это? Нет, не верно». Сталин приходит к выводу, что «Троцкому изменила память». В доказательство он ссылается на резолюцию 10 октября, которая не называет никакого срока.
Спорный вопрос хронологии восстания очень важен для понимания ритма событий и требует освещения. Что резолюция 10-го не содержит в себе даты, совершенно верно. Но эта общая резолюция относилась к восстанию во всей стране и предназначалась для сотен и тысяч руководящих партийных работников. Включать в нее конспиративный срок намеченного уже на ближайшие дни восстания в Петрограде было бы верхом неблагоразумия: напомним, что Ленин из осторожности даже на своих письмах того времени не ставил дат. Дело шло в данном случае о таком важном и вместе простом решении, которое все участники могли без труда удержать в памяти, тем более в течение всего лишь нескольких дней. Обращение Сталина к тексту резолюции представляет, таким образом, совершенное недоразумение.
Мы готовы, однако, признать, что ссылки одного из участников на собственную память, особенно если сообщение оспорено другим участником, недостаточно для исторического исследования. К