астрологи, они должны были наблюдать важные небесные знамения.
Столица просыпается под новой властью. Обыватели, чиновники, интеллигенты, оторванные от арены событий, набрасываются с утра на газеты, чтобы узнать, к какому берегу прибила их ночная волна. Но нелегко уяснить себе, что произошло. Правда, газеты сообщают о захвате заговорщиками Зимнего дворца и министров, но лишь как о мимолетном эпизоде. Керенский выехал в ставку, судьба власти будет решена фронтом. Отчеты о съезде воспроизводят только заявления правых, перечисляют ушедших и обличают бессилие оставшихся. Политические статьи, написанные до захвата Зимнего, дышат безоблачным оптимизмом.
Слухи улицы не во всем совпадают с тоном газет. Как-никак министры сидят в крепости. От Керенского подкреплений пока не видно. Чиновники и офицеры волнуются и совещаются. Журналисты и адвокаты перезваниваются. Редакции собираются с мыслями. Оракулы гостиных говорят: надо окружить узурпаторов блокадой всеобщего презрения. Купцы не знают, торговать или воздержаться. Новые власти приказывают торговать.
Рестораны открываются. Ходят трамваи. Банки томятся дурными предчувствиями. Сейсмографы биржи чертят конвульсивную кривую. Конечно, большевики долго не продержатся, но, прежде чем свалится, они могут наделать бед.
Реакционный французский журналист Клод Анэ писал в этот день: «Победители поют песнь победы. И с полным правом. Посреди всех этих болтунов они действовали… Сегодня они пожинают плоды. Браво! Славная работа». Совсем иначе оценивали положение меньшевики. «Сутки всего прошло со дня „победы“ большевиков, – писала газета Дана, – и исторический рок уже начинает жестоко мстить им… вокруг них пустота, созданная ими самими… они изолированы от всех… весь служебный и технический аппарат отказывается им служить… Они… проваливаются в самый момент своего торжества в пропасть».
Ободряемые чиновничьим саботажем и собственным легкомыслием, либеральные и соглашательские круги странным образом верили в свою безнаказанность. О большевиках говорили и писали языком июльских дней: «наемники Вильгельма», «карманы красногвардейцев полны германских марок», «восстанием командуют немецкие офицеры…» Новая власть должна была показать этим людям твердую руку прежде, чем они начали верить в нее. Наиболее разнузданные из газет были задержаны уже в ночь на 26-е. Несколько других были конфискованы в течение дня. Социалистическую печать пока щадили: надо было дать левым эсерам, да и некоторым элементам большевистской партии, убедиться в беспочвенности надежд на коалицию с официальной демократией.
Среди саботажа и хаоса большевики развивали победу. Организованный ночью временный военный штаб приступил к обороне Петрограда на случай наступления Керенского. На телефонную станцию, где началась забастовка, отправлены военные телефонисты. Армиям предложено создавать свои военно-революционные комитеты. На фронт и в провинцию отправлялись пачками освободившиеся после победы агитаторы и организаторы. Центральный орган партии писал: «Петроградский Совет выступил, – очередь за другими советами».
В течение дня пришло известие, особенно всполошившее солдат: бежал Корнилов. На самом деле высокий арестант, проживавший в Быхове под охраной верных ему текинцев и державшийся ставкой Керенского в курсе всех событий, решил 26-го, что дело принимает серьезный оборот, и, без малейших затруднений, покинул свою мнимую тюрьму. Связь между Керенским и Корниловым снова получила в глазах масс наглядное подтверждение. Военно-революционный комитет призывал по телеграфу солдат и революционных офицеров поймать и доставить в Петроград обоих бывших верховных главнокомандующих.
Как в феврале Таврический дворец, так теперь Смольный стал средоточием всех функций столицы и государства. Здесь заседали все правящие учреждения. Отсюда исходили распоряжения или сюда являлись за ними. Отсюда требовали оружия и сюда доставляли винтовки и револьверы, конфискованные у врагов. С разных концов города приводили арестованных. Уже стекались обиженные, ища правды. Буржуазная публика и напуганные извозчики обминали район Смольного по большой дуге.
Автомобиль – гораздо более действительный признак современной власти, чем скипетр и держава. При режиме двоевластия автомобили распределялись между правительством, ЦИКом и частными собственниками. Сейчас все конфискованные моторы стягивались в лагерь восстания. Район Смольного походил на гигантский полевой гараж. Лучшие автомобили чадили плохим горючим. Мотоциклы стучали нетерпеливо и угрожающе в полутьме. Броневики завывали сиренами. Смольный казался фабрикой, вокзалом и силовой станцией переворота.
По тротуарам прилегающих улиц тянулись люди сплошным потоком. У наружных и внутренних ворот горели костры. При их колеблющемся свете вооруженные рабочие и солдаты придирчиво разбирали пропуска. Несколько броневиков сотрясались во дворе действующими моторами. Никто не хотел остановиться, ни машины, ни люди. У каждого входа стояли пулеметы, обильно снабженные патронами на лентах. Бесконечные, слабо освещенные, угрюмые коридоры гудели от топота ног, от возгласов и окриков. Приходящие и уходящие катились по широким лестницам вверх и вниз. Сплошную людскую лаву прорезывали нетерпеливые и повелительные одиночки, работники Смольного, курьеры, комиссары с мандатом или приказом в высоко поднятой руке, с винтовкой на веревочке за плечом или с портфелем под мышкой.
Военно-революционный комитет ни на минуту не прерывал работу, принимал делегатов, курьеров, добровольных информаторов, самоотверженных друзей и мошенников, направлял во все уголки города комиссаров, ставил бесчисленные печати на приказах и полномочиях, – все это среди перекрестных справок, чрезвычайных сообщений, телефонных звонков и лязга оружия. Выбившиеся из сил люди, давно не спавшие и не евшие, небритые, в грязном белье, с воспаленными глазами, кричали осипшими голосами, преувеличенно жестикулировали и если не падали замертво на пол, то, казалось, только благодаря окружающему хаосу, который вертел и носил их на своих необузданных крыльях.
Авантюристы, проходимцы, худшие отбросы старых режимов тянули носом в воздухе и искали пропуска в Смольный. Некоторые находили. Они знали какой-нибудь маленький секрет управления: у кого ключи от дипломатической переписки, как пишутся ассигновки, откуда достать бензин или пишущую машинку и, особенно, где хранятся лучшие дворцовые вина. В тюрьму или под пулю они попадали не сразу.
Еще от сотворения мира не отдавалось столько распоряжений, устно, карандашом, на машинке, по проводу, одно вдогонку другому, – тысячи и мириады распоряжений, – не всегда теми, кто имел на это право, и редко тому, кто способен был исполнить. Но в том и состояло чудо, что в этом сумасшедшем водовороте оказывался свой внутренний смысл, люди умудрялись понимать друг друга, самое важное и необходимое все же оказывалось выполнено, на смену старому аппарату управления натягивались первые нити нового, – революция крепла.
Днем работал в Смольном Центральный Комитет большевиков: решался вопрос о новом правительстве России. Протоколов не велось или они не сохранились. Никто не заботился о будущих историках, хотя для них как раз подготовлялось немало хлопот. На вечернем заседании съезда предстоит создать кабинет министров. Ми-ни-стров? какое скомпрометированное слово! От него воняет высокой бюрократической карьерой или увенчаньем парламентского честолюбия. Решено назвать правительство Советом народных комиссаров: это все же звучит свежее. Так как переговоры о коалиции «всей демократии» не привели пока ни к чему, то вопрос о партийном и личном составе правительства упрощался. Левые эсеры жеманничают и упираются: только что порвав с партией Керенского, они сами еще не знают хорошо, что им с собой делать. ЦК принимает предложение Ленина, как единственно мыслимое: сформировать правительство из одних большевиков.
В двери этого заседания постучался Мартов, в качестве ходатая за арестованных министров-социалистов. Не так давно ему доводилось ходатайствовать перед министрами-социалистами об освобождении большевиков. Колесо совершило изрядный поворот. Через высланного к Мартову на переговоры одного из своих членов, вернее всего Каменева, ЦК подтвердил, что министры-социалисты переводятся на домашний арест: по-видимому, о них между делом забывали, либо же сами они отказывались от привилегий, соблюдая и в Трубецком бастионе принцип министерской солидарности.
Заседание съезда открылось в 9 часов вечера. «Картина в общем немногим отличалась от вчерашней. Меньше оружия, меньше скопления народа». Суханов, уже не в качестве делегата, а в числе публики, нашел даже свободное место. В этом заседании предстояло решить вопросы о мире, земле и правительстве. Всего три вопроса: покончить с войной, дать народу землю, установить социалистическую диктатуру. Каменев начинает с доклада о произведенных президиумом за день работах: отменена смертная казнь на фронте, введенная Керенским; восстановлена полная свобода агитации; отдано распоряжение об освобождении из тюрем солдат, посаженных за политические убеждения, и членов земельных комитетов; отстранены все комиссары Временного правительства; приказано задержать и доставить Керенского и Корнилова. Съезд одобряет и подтверждает.
Снова выступают, при нетерпении и недоброжелательстве зала, какие-то осколки осколков: одни сообщают, что уходят, – «в момент победы восстания, а не в момент поражения», – другие, наоборот, хвалятся тем, что остаются. Представитель донецких углекопов торопит принять меры, чтобы Каледин не отрезал север от угля. Пройдет немало времени, пока революция научится принимать меры такого масштаба. Наконец, можно перейти к первому пункту порядка дня.
Ленин, которого съезд еще не видел, получает слово для доклада о мире. Его появление на трибуне вызывает несмолкаемые приветствия. Окопные делегаты смотрят во все глаза на таинственного человека, которого их учили ненавидеть и которого они научились заочно любить. «Крепко держась за края пюпитра и разглядывая своими небольшими глазами толпу, Ленин стоял в ожидании, не обращая, видимо, внимания на непрекращающуюся овацию, длившуюся ряд минут. Когда овация закончилась, он просто сказал: «Мы теперь приступаем к строительству социалистического порядка».
Протоколов съезда не сохранилось. Парламентские стенографистки, приглашенные для записи прений, покинули Смольный вместе с меньшевиками и эсерами: это был один из первых эпизодов саботажа. Секретарские записи потонули бесследно в пучине событий. Остались лишь спешные и тенденциозные газетные отчеты, писавшиеся под звуки артиллерии или под зубовный скрежет политической борьбы. Особо пострадали доклады Ленина: вследствие быстроты речи и сложной конструкции периодов, они и в более благоприятных условиях нелегко поддавались записи. Той вступительной фразы, которую Джон Рид вкладывает Ленину в уста, ни в одном из газетных отчетов нет. Но она вполне в духе оратора. Выдумать ее Рид не мог. Именно так должен был Ленин начать свое выступление на съезде советов, просто, без пафоса, с несокрушимой уверенностью: «Мы теперь приступаем к строительству социалистического порядка».
Но для этого прежде всего надо покончить с войной. Из швейцарской эмиграции Лениным брошен был лозунг: превратить империалистскую войну в гражданскую. Теперь надо победоносную гражданскую войну превратить в мир. Докладчик прямо начинает с оглашения проекта декларации, которую должно будет издать подлежащее избранию правительство. Текст не роздан: техника еще очень слаба. Съезд слухом впивается в каждое слово документа.
«Рабочее и крестьянское правительство, созданное революцией 24–25 октября и опирающееся на советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, предлагает всем воюющим народам и их правительствам начать немедленно переговоры о справедливом, демократическом мире». Справедливые условия исключают аннексии и контрибуции. Под аннексией надлежит понимать насильственное присоединение чужих народностей или удержание их против их воли, в Европе или в далеких заокеанских странах. «Вместе с тем правительство заявляет, что оно отнюдь не считает вышеуказанные условия мира ультимативными, т. е. соглашается рассмотреть и всякие другие условия», требуя лишь