Скачать:TXTPDF
Литература и революция

что прекрасно обойдемся без них!

Все почувствовали, что разговор уперся в тупик, — курили и молчали.

— А мне вы все-таки не ответили… — прервал стеснительное молчание бледнолицый юноша.

— Ах, да, это по поводу «анархизма плоти»? С ним, знаете, то же, что с анархизмом вообще: Er glaubt zu schieben und er wird geschoben: думает, что двигает, а между тем двигают его. Он мило воображает себя беспощадным, разрушительным. Меж тем он рабски копирует то, что есть. Хозяйственной анархии, как факту, он противопоставляет хозяйственную анархию, как идеал. И точно так же — «анархизм плоти». Подумаешь, невесть какая смелостьотрицание морали, эстетики, даже гигиены любви. Но ведь это просто скверная копия скверной натуры…

Входная дверь завертелась, и в туго набитый зал вдвинулась целая стая гризеток с лицами улыбающихся мумий, в платьях, похожих на цветные вывески, наброшенные на голые тела. Одна отделилась и медленно протиснулась к русскому столу. Долго и равнодушно следила за звуками чужой речи и равнодушно отошла.

— Вот эта самая девица, — вслед ей сказал журналист, — и есть подлинная, хотя и подневольная жрица анархизма плоти, неотразимая учительница половой морали. Я не играю парадоксами, господа, и самая мысль эта не сейчас мне впервые в голову пришла. Где учится юноша искусству любви? У них. Там он собирает первые неизгладимые, неугасимые впечатления, там он научается брать любовь без всяких психологических обязательств — не к той, к другой, а к самому себе, — там формируется, если позволите так сказать, его половая личность. А затем он несет с собою эту атмосферу гризетки всюду, — и его возлюбленная или его мена усваивает в его школе манеру, приемы и мораль гризетки, если она не усвоила всего этого уже от его предшественника.

…Фридрих Ницше, ваш коллега по филологии, — обратился он к приват-доценту, — где-то сказал: «Католицизм дал Эросу выпить яду: он не умер от этого, но превратился в порок». Что же делают ваши модернисты? Они отрицают то, что официальный католицизм взял под свою защиту: единобрачие по гроссбуху, за подписью и печатью, закономерное производство чад по узаконенному патенту, — это они отрицают. Что же они утверждают? Может быть, старого, жизнерадостного, не сомневающегося в себе Эроса (нотабене: если такой был)? Никогда! Их нынешний Эрос прошел сквозь строй средних веков. Его отравляли предрассудками аскетизма, наконец, просто морили работой, скверно кормили и привили ему рахит, золотуху и худосочие… Уморить его не уморили, но превратили в порок. Вот этот-то отравленный средневековьем, побывавший во всех лупанарах и больницах Эрос и есть их несчастный бог!

— Простите, пожалуйста, — перебил юноша, слушавший с болезненным вниманием, — вы сейчас рассуждаете, мне кажется, как профессиональный моралист. Вместе с официальными инспекторами наших душ вы устанавливаете, что есть добродетель и что есть порок, а затем говорите: вот вам устав о половом благочинии, сообразно с сим поступайте. Это, как угодно, тоже не очень смело и не очень оригинально.

Юноша покраснел, все чуть-чуть улыбнулись.

— Очевидно, я очень дурно выразил свою мысль, — мягко сказал журналист, — если вы меня в такой степени превратно поняли. То, что мне так противно в нашей нынешней литературе, так это именно ее морализирование — хотя бы и наизнанку. Анархизм плоти, арцыбашевщина — ведь это сплошное и надоедливое поучение: не бойтесь, не сомневайтесь, не стыдитесь, не стесняйтесь, берите где можете… А. раз морализированье, я имею право спросить о принципе его?

— Принцип: свобода и гармония личности.

— Вот-вот: свобода и гармония. Я мог бы придраться и сказать, что это бессодержательно. Ибо что такое свобода и что такое гармония? Но я принимаю вашу формулу. И именно стоя на этой точке зрения, я считаю себя вправе утверждать, что санинщина есть самое преступное обворовывание личности… Гармонии хотите вы? Умеете ли вы эту вашу тоску по личной гармонии вставить в социальную перспективу или нет, но вы должны себе сказать, что гармония без полноты, без сохранения всего благоприобретенного нами в муках исторического развития, гармония путем операционного устранения противоречий, путем психологического опрощения абсолютно неприемлема, если б она даже и не была безнадежной утопией.

Dans Ie veritable amour c’est 1’ame qui enveloppe Ie corps. В истинной любви душа обволакивает тело… На стебле половой любви выросли такие психологические цветы, от которых мы не хотим и не смеем отказаться. Ибо иначе получим «гармонию» скотного двора.

— La seance est close, messieurs! (Заседание закрыто, господа!) — иронически обратился лакей к русскому столику, указывая на почти опустевший зал и потушенные в разных углах лампы. A domain, s’il vous plait… До завтрашнего дня!

6 мая 1908 г.

Новогодний разговор об искусстве

Вена. Herrengasse. Кафэ Централь. Silvesterabend. (Вечер под Новый год.) Все залы переполнены. Огни, шум, дамские шляпы, загнанные кельнеры, пунш и грог. Prosit Neujahr!

Несколько депутатов играют за длинным столом в «тарок». Глядя на этих людей, никто не сказал бы, что на их плечах тяготеет бремя государственных устоев. Они играют в карты каждый вечер и в наступлении Нового года не видят причины нарушать заведенный порядокРядом группа журналистов бульварной прессы с дамами, одетыми только наполовину. Недопитые стаканы вина, остроты по очереди и благодарный смех женщин правильными залпами. Сутолока. Входят и выходят. Prosit Neujahr! Все хотят чем-нибудь отметить тот факт, что земля стала старше на 365 дней…

В углу подле фонтана, который не действует, сидели: немец-врач, русский журналист, русский эмигрант-семидесятник, художница-венгерка и русская музыкантша. Сидели уже целый час, разговор то расширялся, то дробился, скользнул по турецкому парламенту, задержался на время над развалинами Мессины и, сделав еще два-три зигзага, остановился на живописи. Спросили друг друга про выставку русских художников.

— Боже мой! — воскликнул доктор, обращаясь к русским собеседникам, — что же вы нам дали, господа? Вы так многое пережили у себя за последние годы, в вашей удивительной стране, — кому же и обновлять искусство, как не вам? Признаюсь, я шел в это несуразное здание на Karlsplatz с великим ожиданием. И что же? Вы принесли нам то же самое, что мы видим у себя ежегодно на Сецессион, — только в меньшем количестве и, простите, худшего качества. На всей вашей выставке нет ничего вашего, кроме разве пары не очень значительных рисунков Билибина Разве не так?

— Совершенно присоединяюсь! — поддержал доктора эмигрант. — Судя по газетам, у нас нынче о «национальном начале» не только реферируют на либеральных собраниях, но и весьма назойливо чирикают во всех декадентских кабачках. А в результате — интернациональнейшие продукты ниже среднего рыночного качества… Самоцельная колористика, внутренне-пустой импрессионизм, притом в ребяческом возрасте, притом без веры, ибо все заимствовано. Замечательно! Родина импрессионизма и стилизации — Париж: не только мы, русские, но и вы, немцы, питались и питаетесь французскими внушениями. Между тем нигде импрессионизм не занимает такого скромного угла в искусстве, как во Франции. Там он почти не вошел в обиход. А в каком-нибудь Шарлоттенбурге bei Berlin вы в последнюю пивную вынуждены теперь входить через стилизованную дверь. Почему так? Да потому, что немцы несравненно беднее французов эстетической культурой, художественными традициями, консерватизмом форм. И сила сопротивления у них меньше. А из нас, русских, в этом отношении и вовсе хоть веревки вей. «Я в Германии — немец, — писал некогда Достоевский о русском интеллигенте, — во Франции — француз, с древним греком — грек и тем самым настоящий русский и наиболее служу России». Что-то в этом роде… Но Достоевский фатально ошибся, как и все наши самобытники. Та универсальная личность, которая ему мерещилась, оказалась только исторической безличностью. И это вполне отчетливо сказалось, когда дрогнул и стал распадаться на куски старый сплошной быт… Пришло время интеллигенту выявить наконец свою национальную физиономию, но — увы! — она оказалась точно грифельная доска, вкривь и вкось покрытая готовыми чужеземными письменами… Я как вы знаете, тридцать лет живу за границей и неизменно наблюдаю русскую интеллигенцию со стороны. Вот мой несокрушимейший вывод: поздно пришла, матушка! Не создать ей национальной физиономии — ни в какой области.

При последних словах старый эмигрант перешел с немецкой речи на русскую.

— Струве, к примеру, теперь трубит в рог славянофильства, — повернулся он к журналисту, — а чуть-чуть присмотреться: рабски копирует немецких национал-либералов; только и всей разницы, что готический алфавит заменяет кириллицей… Бенуа требует, чтоб питерский cabaret назвать не cabaret и не Ueberbretti, а старым хорошим русским словом балаган, и клянется, что стоит произвести эту национальную реформу и тогда пойдет уж музыка не та…

Журналист утвердительно кивнул головою. Музыкантша сделала движение, как бы желая что-то сказать, но удержалась. Доктор пососал свою Виргинию и неопределенно поморщил лоб: видно было, что он не уловил мысли.

— Тоже и на этой выставке. Даже на Рерихе с его славянскими примитивами национальность сидит, как картонная маска, под которой чувствуется декадент-космополит. О других и говорить нечего!..

— А все же, — начал доктор, — на выставке резко выступает одна, если хотите, национальная черта вашей интеллигенции: ее крайняя нервная расшатанность. Это для меня, как для психиатра по специальности, неисчерпаемый материал. Я со внимательным удивлением останавливался возле многих картин. Один Анисфельд с его синей статуей чего стоит! Затем господа Якулов, Милиоти… филистер пожмет плечами и скажет: «Этот человек развел большое ведро синьки и вымазал ею огромную статую без головы. Какая его цель? Очевидно: epater Ie bourgeois, сшибить меня с ног!» Однако это вздор. Я не поклонник художественного творчества вашего Анисфельда, но я скажу: причину его злоупотребления синькой нужно искать не в его злой воле, а в его ненормальном зрительном нерве. Он так видит, вот и все. И если он имеет поклонников, значит, его болезнь типична. Кто знает: может быть, в этой ненормальности — источник новых эстетических откровений? Предрассудокдумать, будто наш глаз неизменен; он развивается путем отбора целесообразных ненормальностей. Весь вопрос лишь в том, находится ли данная ненормальность зрительного нерва на большой дороге нашей психофизической эволюции или в стороне от нее?

— Позвольте, доктор, — запротестовала венгерка, — вы ведь попросту сводите художественную критику к невропатологии!

— Смею думать, что к выгоде для обеих, — отозвался врач. — Возьмите импрессионистов: поразительные, подчас нестерпимые сочетания красок у одних; столь же поразительная колористическая скупость у других. Вы знаете, что кроется под этим? Дальтонизм, слепота по отношению к краскам! Не покачивайте иронически головой… Правда, этот вопрос сравнительно мало освещен; но во всех тех случаях, где мне лично удавалось исследовать, я всегда открывал органическую или функциональную ненормальность глаза или уха как источник новых художественных форм и эстетических переживаний. В сущности, развитие всякого искусства — заметьте это — идет по пути закрепления и обобщения счастливых индивидуальных ненормальностей.

— Значит, и наши с вами глаза, доктор, поражены дальтонизмом?

— Поскольку соответственные колористические

Скачать:TXTPDF

Литература и революция Троцкий читать, Литература и революция Троцкий читать бесплатно, Литература и революция Троцкий читать онлайн