всех арене, совершенно фантастично. Союз Союзов ведал интендантскую часть революции и, в лучшем случае, выступал как ее вспомогательный боевой отряд. На руководящую роль он сам никогда не претендовал.
Да и мог ли? Его первоначальной единицей был все тот же образованный филистер, которому история обкарнала крылья. Революция всполошила его и приподняла над самим собою. Она оставила его без газеты, потушила в его квартире электрическую лампу и на темной стене начертала огненные письмена каких-то новых смутных, но великих целей. Он хотел верить – и не смел. Хотел подняться ввысь – и не мог. Может быть, мы лучше поймем драму его души, если возьмем его не в тот момент, когда он пишет радикальную резолюцию, а посмотрим его на дому за чайным столом.
На другой день после прекращения стачки я посетил одну знакомую семью, жившую в нормальной городской атмосфере мещанского радикализма. В столовой на стене висела программа нашей партии, только что отпечатанная на больших листах бумаги: это было приложение к первому после стачки номеру социал-демократической газеты. Вся семья была в возбуждении.
– Ну, ну… недурно.
– Что такое?
– Еще спрашивает. Ваша программа. Прочитайте-ка, что тут написано.
– Мне уже приходилось читать ее не раз.
– Нет, не угодно ли!.. Ведь тут буквально сказано: «партия ставит своей ближайшей политической задачей низвержение царского самодержавия – вы понимаете: низвержение! – и замену его демократической республикой… рес-пу-бли-кой! Вы понимаете это?
– Кажется, понимаю.
– Ведь это же легально напечатано, ведь это же открыто продается на глазах полиции, ведь это же у Зимнего дворца за пятак купить можно! Уничтожение царского самодержавия – «в розничной продаже пять копеек»! Нет, каково?!
– Что же, нравится вам это?
– Ах, что там: «нравится»… Разве обо мне речь? Нет, вот те, в Петергофе, должны теперь все это нюхать. Я спрашиваю вас: нравится ли это им?
– Сомневаюсь!
Больше всего был возбужден pater familias. Еще две-три недели тому назад он ненавидел социал-демократию тупой ненавистью радикального мещанина, зараженного в молодости народническими предрассудками; сегодня он питал к ней совершенно новое чувство – смесь обоготворения с трепетом.
– Утром мы эту самую программу читали в дирекции Императорской Публичной библиотеки, – туда тоже прислали этот номер… Вот бы вы поглядели на этих господ! Директор пригласил обоих помощников и меня, запер дверь и прочитал нам программу от а до ижицы. Клянусь вам честью, у всех дыханье сперло. «Что вы на это скажете, Николай Николаевич?» спрашивает меня директор. Нет-с, что вы скажете, Семен Петрович?» – отвечаю я ему. Знаете, – говорит, – у меня язык отнялся. Давно ли пристава нельзя было в газете затронуть? А сегодня открыто говорят его величеству государю императору: пошел вон! Эти люди не заботятся об этикете, – нет, нет… Что на уме, то и на языке…» Один из помощников говорит: «Немножко только тяжеловато написана эта штучка, слог бы надо полегче…». А Семен Петрович посмотрел на него поверх очков: «Ведь это вам не воскресный фельетон, почтеннейший, а программа партии…». И знаете, на чем они закончили, эти господа из Публичной библиотеки? «А как, – спрашивают они, – принимаются члены в социал-демократическую партию?» Как вам это нравится?
– Чрезвычайно.
– Гм… а как в действительности принимаются члены в вашу партию? – спрашивает, слегка колеблясь, мой собеседник.
– Нет ничего проще. Главное условие – признание программы. Затем нужно вступить в местную организацию и правильно платить взносы. Ведь программа вам нравится?
– Чорт возьми, недурная вещь, этого нельзя отрицать… Но как вы смотрите на настоящее положение? Только говорите со мной не как редактор социал-демократической газеты, а совершенно откровенно… До демократической республики, конечно, еще далеко, но ведь конституция все-таки – налицо?
– Нет, на мой взгляд республика гораздо ближе, а конституция гораздо дальше, чем вам кажется.
– А что ж у нас теперь, чорт возьми? Разве это не конституция?
– Нет, это лишь пролог к военному положению.
– Что? Вздор. Это ваш газетный жаргон. Вы сами этому не верите. Фантасмагория!
– Нет, чистейший реализм. Революция растет в силе и в дерзости. Посмотрите, что делается на фабриках и на заводах, на улицах… Поглядите, наконец, на этот лист бумаги, который висит на вашей стене. Две недели тому назад вы бы его не повесили. А как они, в Петергофе, на это смотрят? – спрошу я вас вашими же словами. Ведь они еще живут и хотят жить. И в их распоряжении еще армия. Не надеетесь ли вы, что они без боя сдадут свои позиции? Нет-с, прежде чем очистить место, они пустят в ход всю свою силу – до последнего штыка.
– А манифест? А амнистия? Ведь это же факты.
– Манифест только объявление мимолетного перемирия, только передышка. А амнистия?.. Из ваших окон вы видите днем шпиц Петропавловской крепости: она стоит еще твердо. И «Кресты» тоже. И охранное отделение тоже… Вы сомневаетесь в моей искренности, Николай Николаевич, а я вам вот что скажу: я лично вполне подхожу под амнистию, однако, я не спешу легализоваться. Я живу и буду жить до развязки по своему фальшивому паспорту. Манифест не изменил ни моего правового положения, ни моей тактики.
– Может быть, в таком случае, господа, вам следовало бы держаться более осторожной политики?..
– Например?
– … не говорить о низвержении самодержавия.
– Значит, вы думаете, что если мы будем вежливее выражаться, в Петергофе согласятся на республику и конфискацию земель?
– Гм… я думаю, что вы все-таки преувеличиваете…
– Поглядим… Прощайте: мне пора на заседание Совета. А как же со вступлением в партию? Только прикажите, – и мы вас в две минуты запишем.
– Спасибо, спасибо… время еще терпит с этим… положение так неопределенно… мы еще поговорим… Всего хорошего.
«1905».
2. Царское правительство в дни «свобод»
Л. Троцкий. МИНИСТЕРСТВО ВИТТЕ
17-го октября покрытое кровью и проклятиями столетий царское правительство капитулировало перед стачечным восстанием рабочих масс. Никакие усилия реставрации не вычеркнут этого факта из истории. На священной короне царского абсолютизма неизгладимо запечатлен след пролетарского сапога.
Вестником царской капитуляции во внутренней войне, как и во внешней, явился граф Витте. Плебей – parvenu (выскочка) среди родовитых рядов высшей бюрократии, недоступный, как и вся она, влиянию общих идей, политических и моральных принципов, Витте имел перед своими соперниками преимущества выскочки, не связанного никакими придворно-дворянско-конюшенными традициями. Это позволило ему развиться в идеальный тип бюрократа, свободного не только от национальности, религии, совести и чести, но и от сословных предрассудков. Это же делало его более отзывчивым на элементарные запросы капиталистического развития. Среди наследственно тупых егермейстеров он казался государственным гением.
Конституционная карьера гр. Витте целиком построена на революции. В течение десяти лет бесконтрольный бухгалтер и кассир самодержавия, он был в 1902 году отставлен своим антагонистом Плеве на безвластный пост председателя дореволюционного Комитета Министров. После того как сам Плеве был «отставлен» бомбой террориста, Витте не без успеха начал выдвигать себя через услужающих журналистов на роль спасителя России. Передавали со значительной миной, что он поддерживает все либеральные шаги Святополк-Мирского. По поводу поражений на Востоке он проницательно покачивал головой. Накануне 9-го января он ответил перепуганным либералам: «Вы знаете, что власть не у меня». Таким образом террористические удары, японские победы и революционные события расчищали перед ним дорогу. Из Портсмута, где он расчеркнулся под трактатом, предписанным мировой биржей и ее политическими агентами, он возвращался, как триумфатор. Можно было подумать, что не маршал Ойяма, а он, Витте, одержал все победы на азиатском Востоке. На провиденциальном человеке концентрировалось внимание всего буржуазного мира. Парижская газета «Matin» выставила в витрине кусок промокательной бумаги, которую Витте приложил к своей портсмутской подписи. У зевак общественного мнения отныне все вызывало интерес: его огромный рост, даже его бесформенные брюки, даже полупровалившийся нос. Его аудиенция у императора Вильгельма еще более закрепила за ним ореол государственного человека высшего ранга. С другой стороны, его конспиративная беседа с эмигрантом Струве свидетельствовала о том, что ему удастся приручить крамольный либерализм. Банкиры были в восторге: этот человек сумеет обеспечить им правильную уплату процентов. По возвращении в Россию Витте с уверенным видом занял своей безвластный пост, произносил либеральные речи в Комитете и, явно спекулируя на смуту, назвал депутацию бастующих железнодорожников «лучшими силами страны». В своих расчетах он не ошибся: октябрьская стачка возвела его на пост самодержавного министра конституционной России.
Самую высокую либеральную ноту Витте взял в своем программном «всеподданнейшем докладе». Здесь есть попытка подняться от придворно-лакейской и фискально-канцелярской точки зрения на высоту политических обобщений. Доклад признает, что волнение, охватившее страну, не есть результат простого подстрекательства, что его причина – в нарушенном равновесии между идейными стремлениями русского мыслящего «общества» и внешними формами его жизни. Если, однако, отвлечься от умственного уровня той среды, в которой и для которой доклад написан, если взять его как программу «государственного человека», он поражает ничтожеством мысли, трусливой уклончивостью формы и канцелярской неприспособленностью языка. Заявления о публичных свободах сделаны в форме, неопределенность которой подчеркивается энергией ограничительных разъяснений. Отваживаясь взять на себя инициативу конституционного преобразования, Витте не произносит слова «конституция». Он надеется незаметно осуществить ее на практике, опираясь на тех, кто не выносит ее имени. Но для этого ему необходимо спокойствие. Он заявляет, что отныне аресты, конфискации и расстрелы будут производиться хотя и на основании старых законов, но «в духе» манифеста 17-го октября. В своей плутоватой наивности он надеялся, что революция немедленно капитулирует пред его либерализмом, как день тому назад самодержавие капитулировало пред революцией. Он грубо ошибался.
Если Витте получил власть благодаря победе или, точнее, благодаря половинчатому характеру победы октябрьской стачки, то те же условия создали для него заранее совершенно безвыходное положение. Революция оказалась недостаточно сильной, чтобы разрушить старую государственную машину и из элементов своей собственной организации строить новую. Армия осталась в прежних руках. Все старые администраторы – от губернатора до урядника, – подобранные для нужд самодержавия, сохранили свои посты. Остались также неприкосновенными все старые законы – впредь до издания новых. Таким образом абсолютизм, как материальный факт, сохранился целиком. Он сохранился даже как имя, ибо слово «самодержец» не было устранено из царского титула. Правда, властям было приказано применять законы абсолютизма «в духе» манифеста 17-го октября. Но это было то же самое, что предложить Фальстафу[40] распутничать «в духе» целомудрия. В результате местные самодержцы шестидесяти русских сатрапий совершенно растерялись. Они то шли в хвосте революционных демонстраций и брали под козырек пред красными знаменами, то пародировали Гесслера,[41] требуя, чтоб население снимало перед ними шляпы, как перед представителями священной особы его величества;