– Говорит, что разберется. Мы, немцы, – говорит, – знаем, что делать на военном поле. Болгарский посланник ему в Берлине, – говорит, – обещал, что он будет принят в действующую армию и представлен царю, шефу его полка.
Разрешение посетить пленных готово, и я покидаю злополучного немецкого фельдфебеля, который собрался бить турок – по той собственно причине, что полк его зовется именем царя Фердинанда…
Ополченец у ворот казармы пытался было не пустить нас. Мы показали ему бумагу. Но он оказался неграмотным, и бумага не произвела на него никакого впечатления. Позвали старшего, и дело уладилось. В огромном четырехугольнике двора, фасад которого образует казарма, а три стороны – конюшни, стоят лошади, группы ополченцев и новобранцев, десятка два пленных вывозят в тачках из конюшни навоз. Мы хотим снять эту картину, но старший не дает.
– Да, ведь, у нас специальное разрешение есть на это?
– Уж вы завтра приходите, когда они обедать будут, тогда и снимете. А теперь чего их снимать…
Мы долго добиваемся, в чем тут дело. Оказывается, начальство не хочет, чтобы пленных снимали за работой: в Европе, мол, скажут, что болгарское правительство дурно обращается с пленниками, навоз заставляет возить. Так далеко здесь заходит забота об европейском общественном мнении.
Заведующий казармами, резервный офицер, ведет нас к пленным. Стук в дверь; дневальный изнутри отворяет ее, и мы входим в первое помещение. Здесь человек полтораста. Вдоль стен и посредине – в четыре ряда – тесно примыкая друг к другу, расположены на полу соломенники в старых, грязных чехлах. На них лежат и сидят пленные турки. При нашем появлении почти все торопливо вскакивают и становятся руки по швам. Все в лаптях или опорках, в портянках, тщательно намотанных на ноги, в солдатских штанах и куртках серо-зеленого защитного цвета, в таких же фесках, некоторые – в красных. Лица… разные человеческие лица. У одних – добродушные или безразличные, у других – угрюмые или озлобленные. Есть совсем молодые, есть и пожилые. Они тут лежали на своих соломенных мешках, переговаривались, вспоминали или дремали. Наш приход взбудоражил их. Некоторые, по-видимому, решили, что с офицером идет невесть какое начальство, которое, может быть, внесет сейчас перемену в их судьбу: внимательно и недоверчиво провожают они нас взглядом. Человек десять демонстративно не встают. Другие притворяются спящими. В углу один пленный бреет другого; третий дожидается очереди.
– Насчет бритья они очень строго за собой следят, – говорит офицер. – А так, вообще – грязный народ…
Во втором помещении та же картина. В третьем – нет мешков. На полу разбросана солома, уже загрязнившаяся и слежавшаяся. Тут еще теснее и непригляднее, чем в двух других помещениях. При входе нашем встают лишь немногие.
– Вот и все, господа, – говорит офицер. – Их у меня всего 403 человека, двое сейчас в больнице. Человек 30–40 болгар, греков и армян, остальные – турки. Взяты они в Скечи и под Мустафа-Пашей. А снимать приходите завтра в 12, когда они обедают. Это гораздо интереснее, уверяю вас. Они тогда располагаются во дворе очень живописными группами.
Сегодня опять ездил в артиллерийские казармы. Во дворе, у дверей с надписью «готварница» (кухня) стояло человек 50, с большими жестяными мисками и ведрами, – видимо, артельные старосты. «Дур бакалам, дур бакалам!» (подождите) – говорил слишком нетерпеливым резервный солдат у кухонных дверей. На дворе в турках не было ничего «пленного». Они мало чем отличались от болгарских новобранцев, тут же дожидающихся обеда. Ели группами, поджав ноги вокруг миски. Чорбы (щей с мясом) давали вволю, потом еще какое-то варево. Турки ели молча, сосредоточенно, не обгоняя друг друга, съедали все, облизывали ложки и пальцы – честно ели, по-мужицки.
– А как они, не тоскуют? – спрашиваю болгарина-ополченца, говорящего по-турецки.
– Как не тосковать – тоскуют. Все больше семейные. Ждут, когда все кончится и их к семьям отпустят. Они все новобранцы, даром что немолодые. У них, ведь, так: несколько наборов откупается, а потом денег не хватит – и заберут. Военного дела они нисколько не знают. Забрали их без боя, сами сдались.
– А не боятся?
– Нет, теперь не боятся. По вечерам песни свои поют. Эй ребята, – обратился он к пленным, – кто хочет, там на кухне еще чорба осталась…
Видел на почте трех русских добровольцев. Не порадовали они моего патриотического сердца.
У почтового окошечка какой-то бритый господин в штатском платье, но при шпаге, жаловался почтовым чиновникам на чью-то недисциплинированность. Говорил он по-русски, щеголяя отдельными болгарскими словами, говорил не твердо, и сильно несло от него вином. Почтовые чиновники чуть переглядывались, но вежливо соглашались: конечно, мол, дисциплина – вещь необходимая…
– Па-милте, – говорил господин со шпагой. – Да если он, с. с., без дисциплины, дэ-эк он мне, господа, на голову, с. с., сядет…
Двое русских добровольцев, почти мальчики, рассказывали мне, что они откуда-то пешком пришли в Одессу, оттуда в Рущук – на пароходе. Что-то в обоих болезненно-крикливое и требовательное.
– А вот слышали, как турки поступают: выкинут белый флаг, а потом на близком расстоянии стреляют. Ведь, это чорт знает что такое, а? Как вы находите, а?
– Да, нехорошо.
– Ведь, это же запрещено, что ж это в самом деле за безобразие! Как это нам придется сражаться при таких условиях, а?
– А вы, господа, на белый флаг не подавайтесь.
– Да уж придется видно принять меры…
– Ну, всего хорошего, господа.
«Киевская Мысль» N 290, 19 октября 1912 г.
3. Рассказы участников
Л. Троцкий. РАНЕНЫЕ
После того как отделили раненых от убитых, произведена была сортировка раненых на тяжких и легких. Тяжких оставляют неподалеку от мест боя, в Киркилиссе, Ямболе, Филиппополе, а легких везут сюда к нам, в Софию. Здесь у нас почти что все «легкие»: раненые в ногу, руку, плечо…
Но себе они легкими не кажутся. Окутанные еще громом и дымом сражения, которое их искалечило, они кажутся пришельцами из другого, таинственного и страшного мира. У них нет еще мыслей и чувств, которые выходили бы за пределы только что пережитого ими сражения. О нем они говорят, им томятся во сне.
– Я из 1-го полка. Шли на Лозенград, да уж в пути узнали, что Лозенград пал. – Повернули назад, к Одрину… Где это было, не могу вам доподлинно сказать. Только столкнулись мы тут с турецким отрядом, который шел на выручку Лозенграду. Меня в руку ранило, только сперва я и не приметил, чуть жгло, полчаса после того стрелял, боли не чувствовал; потом ударило в ногу, тут уж упал, зажгло… Подняли товарищи, отнесли версты на две от линии, а там санитары на лошадь посадили…
…Двигались мы одной колонной, два полка: 1-й и 6-й. 6-й нам в подкрепление был. – Спереди один эскадрон кавалерии для разведок. А тут, в этом, как его, Силио-селе (Селиоло), неприятель сидел. Кавалерия бросилась вперед. Но ее встретили залпами. Эскадрон быстро повернул к нам, и мы открыли огонь по направлению турецких выстрелов. Только не успели еще развернуть, как следует, боевую линию, обдало нас шрапнелью. Турецкая артиллерия обнаружилась неожиданно, о ней и не знали. Обсыпало нас сперва с фланга, а потом и с левой стороны. У нас артиллерии совсем не было. И много тогда нас в 1-м полку пострадало. Было это 9-го числа, в два часа дня. Совсем нечаянно начался бой… Через полчаса подкатила наша артиллерия, под ее прикрытием перешли мы в наступление. Некоторые роты наши бросились на «ура», «на нож» (в штыки). Выбили турок из позиции, взяли девять скорострельных пушек и один ящик с зарядами. Все – новехонькое. На правом фланге взяли. Привезли в деревню Татарлы (Татарлар), где был штаб нашей дивизии. Много мы набрали пленных. Наша рота двадцать солдат турецких захватила и одного офицера – живыми, и их в Татарлы привезли. Один серб среди них, один грек, два македонца. Наши (македонцы) про турок рассказывали: «Не любят они, говорят, штыка. И чего это гяуры проклятые летят на нож, как на свежий хлеб?». В этом деле и меня шрапнелью царапнуло. Потом нас сюда отправили. Тяжко раненых, в живот и грудь, оставили в Ямболе и Казыль-Агаче. Там училище и казармы полным-полны… Очень много артиллерия нашего народу перекалечила…
…Я – 16-го пехотного полка запасный. Наши два полка вместе шли: 16-й и 25-й, так, версты три-четыре от 1-го и 6-го. 9-го во время обеда подняли нас тревогою. 25-й полк вперед, 16-й в резерве, за нами артиллерия. Шли до утра 10-го. Тут войска турецкого оказалось много. Где это было? – Под Одриным. А доподлинно не могу вам сказать. Пока шли под выстрелами вперед – еще ничего, а когда скомандовали нам отступать – тут много нас пало от картечи. 10-го был дождь большой. Наша артиллерия засела в грязи, не вытащишь, а турецкая полевая артиллерия без перерыва работала. Турок было, говорят, четыре дивизии, а нас на передних позициях всего две дружины (четыре роты). Первый день боя было очень грязно. Шрапнель падала в грязь, часто не разрывалась. Упадет на ранец, – мы лежали, – ранец отбросит, а «войник» жив. Турецкая артиллерия цель наметила правильно, все в одно место сыпала. Если бы сухо было, ни один из нас не остался бы в живых…
…Главное дело, пули у нас, 1-го и 6-го полков, окончились. Каждому по 150 штук было отпущено. Все израсходовали, а свежего привозу еще не было.
– А сильно ружье нагревалось от стрельбы?
– Не знаю, не примечал. Так жарко было, что своего ружья в руке не чувствуешь. А потом перешли мы в наступление. Как закричим: «Ура! на нож!» – они отступают. Побегут и все вкруг соберутся, тут только поспевай стрелять. Первые ряды скосим, и опять команда «на нож». Вот только ножи часто портятся. Всадишь целый – вынешь половину.
…Рассказывают, сербы теперь, когда на нож идут, кричат не «живио», а «ура». Турки этого смерть боятся.
…А то еще, говорят, турки в передние ряды ставят христиан, мало обученных. Как мы крикнем: «На нож»! – турки притихают, а христиане выкидывают белый флаг. Надо думать, предаваться хотят. Мы стрелять перестанем, к ним идем, чтоб обезоружить. Тут турки нас и обсыпают.
…В одном месте был небольшой отряд, 25 болгар-македонцев и 7 турок. Македонцы решили уйти в Болгарию. Забрали с собой турок и перешли с ними границу. Мы их в Ямболе после видели.
…Шрапнелью меня ударило. Я тоже 1-го полка. Ударило под ранец, между лопаток, осколки и сейчас еще не вынуты; лежать трудно,