во вражьем стане», – впрочем, на жаловании и с наградами.
Но обратимся к двум уже вышедшим книжкам.
Брошюра «Не могу молчать!» написана Я. Акимовым, совершившим 28 июня 1906 г., в качестве матроса, террористический акт над главным командиром Черноморского флота, адмиралом Чухниным. Автор, тогда же скрывшийся, еще раз повторяет, что пошедшие по этому делу на каторгу, как сообщники, Шатенко и Васильев, к делу никакого отношения не имели; Шатенко, по сведениям Акимова, был даже ярым черносотенцем. Однако, не в этой части брошюры центр ее тяжести.
Осенью 1906 г. Акимов в Финляндии встречается с Азефом.
– …Вы хотите иметь работу?
– Да, хочу работы.
– …Вы, кажется, хорошо стреляете?
– Как?
– Ну, да вы ведь по делу Чухнина… Так вот мое решение таково, что вам завтра же надо отправиться в Питер.
Но Акимов не едет. Азеф своим видом биржевика не пленил его. Себя Акимов в очень высокопарных и безвкусных выражениях рекомендует, как романтика от динамита. Стоит, однако, оглянуться на обложку и снова убедиться, что на ней неизменно бодрствует г. Л. Меньщиков, со всеми своими главарями сыска: со «старо-жандармами», с охранниками, со «сподручными» и с «ново-жандармами», – и тогда напыщенная декламация г. Акимова станет окончательно невыносимой.
Но пойдем далее.
В мае 1907 г. Акимов с группой террористов направляется из Парижа в Россию, но в группе оказывается раскрытый впоследствии провокатор Батушанский. Акимов замечает в Берлине слежку, возвращается в Париж и вызывает этим, по его словам, большое неудовольствие со стороны В. Л. Бурцева. Более того, когда Бурцев убеждается, что один из членов кружка – провокатор, он первоначально переносит свои подозрения на Акимова. В январе 1910 г. Акимов в Аргентине, где его случайно арестуют и после 16 дней выпускают на свободу. Но Акимова, по слухам, идущим из Парижа от Бурцева, подозревают в провокации. Он решает, – так он рассказывает, – покончить самоубийством, чтоб своей смертью показать обществу, что В. Бурцев есть не что иное, как орудие в руках полиции. Но Акимов отбрасывает этот план и решает убить Бурцева, чтобы затем, на гласном суде, «очистить свое имя от брошенной в него грязи». Однако, и этот не совсем прямой путь для «очищения своего имени» оставляется потом г. Акимовым. Объявив организованный в Аргентине суд «некомпетентным», Акимов переезжает снова в Париж (заметьте этот маршрут: Севастополь, Финляндия, Париж, Аргентина, Париж…), здесь встречается с Бурцевым, очень возмущен его опрометчивостью (действительной или мнимой) и с негодованием убеждается, что «благодаря всякого рода бывшим охранникам, он возымел престиж, при котором люди перестали отличать белое от черного». Заключительная часть брошюры есть уже сплошной обвинительный акт против Бурцева, который не ведает святыни и не знает благостыни, – и в подкрепление всего этого выступает один из столь презираемых г. Акимовым «бывших охранников», матерой Меньщиков, сын департаментской «мамочки», воспитанник «няни», сердечный поверенный «Зиночки» и интимнейший друг охранного «Друга».
Леонид Меньщиков, само собою разумеется, несгибаемый террорист и рыцарь чести. Он, в качестве импрессарио, выводит за руку г. Акимова с его «Не могу молчать!» – и говорит: «и не следует молчать! Все, кто не признает в товарищеских отношениях кумовства и генеральства; все, кому противны ложь и произвол, откуда бы они ни исходили; все, кто ставит идеал выше дешевых и болезненных амбиций отдельных личностей (понимай: Бурцева!), – не должны молчать… Истинные революционеры(!) должны иметь мужество публично признаваться в своих ошибках»…
Хорошо и возвышенно пишет г. Меньщиков, – почти как Меньщиков. И в пекле столь ненавистной ему охранки, – где он, впрочем, не без комфорта провел два десятилетия, – Л. Меньщиков был известен, как «свободное» перо. Самые опытные гороховые хрычи, гениальные следопыты, которые почти по запаху калош отличают неблагонадежность от благонадежности, оказываются сплошь да рядом совсем беспомощными, когда приходится иметь дело с тем предательским инструментом, который называется пером. А Меньщиков владеет тайнами пера, как Сарасате – чарами смычка. Притом он и чувствует, как Шиллер. «Все, кто ставит идеал выше дешевых и болезненных амбиций»… «Истинные революционеры должны иметь мужество»… И все это – после двадцатилетнего пребывания «во вражьем стане».
Но еще лучше, выше и значительнее – вторая брошюра.
Она открывается письмом Меньщикова к Бакаю.
«Больно растравлять свои раны, – пишете вы. – Я вас понимаю. Вы пережили одну из тех сложных драм, которые редко кому выпадают на долю».
«Я вас понимаю», – Меньщиков понимает Бакая, – понимает, прощает и любит его.
«С ярким светильником, что зажегся в сердце вашем, любви к свободе понесли вы свои силы на алтарь новой святыни». Так пишет Меньщиков – Бакаю, Бакаю – Меньщиков!
Позвольте, позвольте: это для кого собственно угрюмый Салтыков отвел графу «бывых прохвостов»? И что это собственно значит при свете «ярких светильников» – бывый прохвост? Разве это литературный род? О, нет, это не имеет никакого отношения к литературе, – литература это совсем – совсем другое, литература – это Леонид Меньщиков, продававший чужие души, но не продавший своей собственной души.
«Больно растравлять свои раны… Я вас понимаю… С ярким светильником, что зажегся в сердце вашем»… Согласитесь, что это почти просится на музыку.
Кстати о музыке. Это опять-таки у не знавшего жалости Салтыкова старый сыщик и притом не «бывый», а весьма на службе, возвращался вечером домой после счастливого улова, а дочь ему играла на рояли; музыкальный родитель (может, это был «Друг» или сам «Зиночка») слушал и – «по челу его струились слезы». Вот где скрываются еще, господа, непочатые залежи идеализма и любви!
«Я доверчиво отнесся к встречным объятиям, – такой карлмооровский монолог влагает Меньщиков в зубы… в уста Бакаю: – а они открылись лишь затем, чтобы задушить мою индивидуальность. Я шел в храм, а попал на торжище»… «Я знаю, – подает реплику Меньщиков, – почему вы находите нужным упомянуть о чистоте своих намерений. „Публика“… О, вам уже знакомо, что такое публика»…
Маркиз Поза! «Мамочка»! Уриэль Акоста! «Зиночка»! «Друг»! Бывые и сущие! Не пора ли?..
Нет, нет, еще не все.
Еще минуту терпения, еще несколько строк, в которых Меньщиков поднимается на вершины пафоса. «Верьте в идеал и расценивайте людей не по тому, достигают ли они его вполне или нет, – идеал всегда недостижим, а по тому, насколько они к нему приближаются. Дело борьбы за свободу никогда не заглохнет… Придет время, помянут добром и Вас». Так пишет Меньщиков Бакаю.
Мысли и чувства и стиль – все в полном созвучьи… Но почему же – почему рука непроизвольно покидает перо и шарит вокруг, нет ли поблизости полена?..
II
Сокровенный смысл литературы бывших «стипендиатов» лучше всего раскрывается в… как бы сказать? – скажем, в памфлете г. Бакая.
Сам Бакай в сущности мало склонен к лиризму и к слезе, Бакай – реалист. Он несомненно принадлежит к тем «сподручным» охраны, которые талантливо ориентируются в неблагонадежном запахе калош, но отвратительно сочетают придаточные предложения.
«Из наличности фактов, – пишет Бакай В. Л. Бурцеву, – нельзя усмотреть никаких агрессивных действий, но если исправление фактических неточностей, появившихся в различных интервью, считать complot, то это заблуждение настолько абсурдное, что на него не следует обращать внимания». Здесь Бакай целиком. «Complot» – это парижское приобретение, а все остальное – чистый филерский стиль старой школы, и этим самым стилем, в который ничего не внесли нового возженные светильники, г. Бакай излагает последний этап своей политической судьбы и свои неудовольствия против Бурцева. «Я хочу, чтобы публика знала, к чему я стремился, начиная с июля 1906 года, и почему я не достиг всего того, о чем мечтал».
О чем же он мечтал – с июля 1906 года?
До самого 1907 года Бакай находился на службе в качестве «чиновника для поручений» при варшавском охранном отделении. Он был, по собственной аттестации, не чиновником, а воплощенным идеалом, – хоть Меньщиков и утверждает, что идеал вообще недостижим. «Я исполнял свои обязанности, как то надлежало. Провокацией, т.-е. созданием ложных дел, не занимался, с арестованными всегда обходился вежливо. Был в своих действиях корректен, как ни один из чинов охранного отделения».
В декабре 1905 г. он едет в Москву с целью хлопотать о перемене места. В Москве восстание. Оно производит на «чиновника для поручений» такое впечатление, что он немедленно «задумывается над вопросом, почему так безрезультатно проливается дорогая кровь?» Дорогая кровь – это выразительно звучит в устах Бакая!
Ничего не добившись в Москве, он возвращается в Варшаву, где, по его словам, в ту пору истязали членов ППС. Но Бакай уж весь во власти новых «настроений», – и потому он «собственной инициативы совсем не проявлял, к секретной агентуре не имел никакого отношения и только вел допросы». Истязали другие, он «только» допрашивал истязуемых. При этом занятии внутреннее перерождение его заходит так далеко, что он сам становится… террористом.
И вот тут-то Бакай и решил, – говоря словами Меньщикова, – нести свои силы на алтарь новой святыни, «ввиду чего, – говоря словами самого Бакая, – выхлопотал себе двухмесячный отпуск». Он приезжает в Петербург, вступает в сношения с Бурцевым и первым делом несет «на алтарь» охапку коллег-провокаторов. Бурцев имена этих провокаторов опубликовал. Бакай теперь обвиняет Бурцева в ряде промахов: «Зависело это, – говорит он своим тоном профессионала, – от плохой Вашей памяти, рассеянности и непривычки быть точным в деталях». Бакай скорбит об ущербе «делу». Точный в деталях, он в то же время, почти как Меньщиков щепетилен в вопросах чести. Бурцева назвали в одной брошюре Шерлоком Холмсом революции, и он не протестовал. Бакай возмущен до глубины души: «Революционер и сыщик, Вы и Шерлок Холмс, мне представлялись двумя противоположными полюсами как по социальному положению, так и по моральному облику». Несгибаемый террорист (почти как Меньщиков!), Бакай с невыразимым презрением говорит о «социал-демократических выпадах против террора».
В. Л. Бурцева Бакай обвиняет в том, что тот заслонял его своей фигурой от революционных партий: «Такая узурпация источника безусловно полезных сведений для революционных организаций только приносила вред». Он сурово порицает Бурцева за то, что тот непомерно много платил бывшему французскому сыщику Леруа, сообщавшему только «сплетни», – которые, конечно, «никакой ценности для освободительного движения не представляли».
«Освободительное движение» – вот чем живет Бакай с самого «июля 1906 г.» и вот во имя чего он пишет против Бурцева свой обвинительный акт.
И, наконец – «Вы (Бурцев) не исполнили по отношению ко мне элементарной справедливости: не выполнили договора, начав дело без меня, и не дали мне заработать ни сантима».
Ни сантима! – вот он, первый светлый луч в темном царстве бакаевского и меньщиковского идеализма. Он доверчиво шел навстречу объятьям,