порядка: «меня приносили, – говорит он, – в жертву фатерланду из патриотизма».
На самом деле тут были причины, ничего общего с «патриотизмом» не имеющие. В «Былом и Думах» Герцен пытается объяснить свой антагонизм с немецкой эмиграцией причинами бытовыми: грубостью и невоспитанностью немцев, и идейными: бесплотной абстрактностью немецкого радикализма. Но ни то, ни другое объяснение не может относиться к Марксу. «Германский ум – пишет Герцен – в революции, как во всем, берет общую идею, разумеется, в ее безусловном, т.-е. недействительном значении, и довольствуется идеальным построением ее, воображая, что вещь сделана, если она понята»…
Эта характеристика как нельзя лучше охватывает тот самобытный мессианистический немецкий социализм, с которым Маркс и Энгельс свели теоретические счеты. Но в марксизме «германский» ум окончательно преодолел идеалистическую бестелесность абсолютных отрицаний и абсолютных утверждений, свел идеологические противоречия к борьбе материальных общественных сил и отнюдь не верил, что «вещь сделана, если она понята». Нет, причины идейного антагонизма были другие. В то время как Герцен усматривал даже в военном нашествии России на Европу благодетельную встряску для этого полутрупа, Маркс с ненавистью относился не только к официальному, но и к демократическому панславизму, видя в нем страшную угрозу для европейского развития.
В 1848 – 1849 годы значение России, как оплота европейской реакции, сказалось с небывалой силой. И так как в самой России ничто не шевелилось, то ненависть европейской демократии к официальной России слишком легко превращалась в недоверие ко всему русскому, во вражду к «нации рабов», которая через свое правительство поддерживает рабство во всем мире. А так как и австрийские славяне сыграли в событиях 48 – 49 годов усмирительную роль, то пропаганда панславизма в данных исторических условиях знаменовала не фантастическую свободную общинную федерацию, а сплочение славянской реакции вокруг Петербурга. Отсюда ненависть Маркса ко всем разновидностям панславизма, ненависть, которая временами ослепляла его и позволяла ему верить нелепой клевете, будто Герцен и Бакунин на нужды панславистской агитации получают деньги от петербургского правительства.
Народничество, от Герцена ведущее свою родословную, не было отвращением от Запада. Наоборот: можно сказать, что народничество наше было не чем иным, как нетерпеливым западничеством. Страшил длинный путь от бескультурности и бедности нашей до тех целей, которые наметила мысль европейская. «Народу русскому, – так думал Герцен, – не нужно начинать снова этот тяжкий труд… Мы за народ отбыли эту тягостную работу, мы поплатились за нее виселицами, каторжною работою, ссылкою, разорением»… («Старый мир и Россия».) Увы! в то время как «мы» думали за народ, кто-то другой действовал за народ. Только народ, научившийся думать сам за себя, способен отучить других действовать за него. Мы теперь слишком хорошо знаем, что если вещь понята, то это еще не значит, что вещь сделана.
Герцен говорит, что недостаточно признать науку, надо воспитать себя «в науку». Сам Герцен был одним из вдохновеннейших наших воспитателей «в Европу». Его коллизии с Европой, его анафемы Европе были только порождением его благородной и нетерпеливой ревности к Европе. Некоторые не по разуму усердные зовут «назад – к Герцену!». Мы этого не повторим за ними. Вперед – от Герцена! А это значит: воспитание народа – «в Европу».
«Киевская Мысль» N 87, 29 марта 1912 г.
Л. Троцкий. ГОСПОДИН ПЕТР СТРУВЕ
(Попытка объяснения)
После того как Струве бросил свою «асемитическую» петарду, прошло уже довольно много времени. Сперва ахнули – больше, впрочем, из приличия. Затем лениво пожевали челюстями полемики и, наконец, проглотили. Обыватель, полумистическое существо, ради которого одни журналисты бросают свои петарды, а другие изумленно ахают, решил попросту принять к сведению, что Струве – «асемит»… что-то вроде антисемита, впрочем, в высшем идеологическом смысле, так сказать, самого лучшего качества. Но и после этого пассажа, Струве остается несколько, правда, неопределенной, однако же в высшей степени почтенной фигурой: марксист-интернационалист – либерал-идеалист – «государственный» консерватор – националист – славянофил – империалист – «асемит»… Титул немножко длинный. Но это объясняется тем, что его носитель никогда не знал открытого, прямого разрыва со старыми взглядами: он только непрерывно и неутомимо накоплял новые. Известно, что длинные титулы вообще образуются путем исторического «накопления».
В субъективном сознании, если оно очень счастливо устроено, все может уживаться со всем. Не то в политической практике. Здесь Струве на протяжении ряда лет ведет с собой непрерывную и неутомимую борьбу: сегодня – со своим завтрашним, завтра – со своим вчерашним днем. Куда бы он ни направлял свою рапиру, направо или налево, он за бумажной занавесью полемической арены, как Гамлет – Полония, поражает… самого себя. И не только марксист сражается в нем с идеалистом, – это было бы только в порядке вещей, – но и либерал смертельно поражает в нем либерала.
В июне 1903 г., после грандиозной избирательной победы германской социал-демократии,[136] ссылаясь на судьбу «выродившегося» и «убившего себя» немецкого либерализма, который «предал и предает интересы свободы и демократии», Струве делает решительный вывод по отношению к России: «русскому либерализму не поздно еще – заклинает он – занять правильную политическую позицию – не против социальной демократии, а рядом и в союзе с ней» («Освобождение» N 25). А после 17 октября 1905 г. он в главную вину кадетской партии поставил ее пагубное устремление налево, которое он сам рекомендовал, вместо спасительного равнения направо, от которого он предостерегал. С тех пор никто с такой настойчивостью, как Струве, не толкал нашей либеральной оппозиции на путь немецкого либерализма, который «предал и предает интересы свободы и демократии».
Мы не собираемся составлять каталог противоречий Струве: задача была бы слишком легкой, а каталог вышел бы слишком длинным. Но мы не можем не привести здесь еще одного примера, благо он бросает сноп света на инцидент последних недель.
По свежим следам кишиневского погрома, Струве сурово обличал сионизм, «воспитывающий идею еврейской национальности и даже государственности и тем недомысленно идущий навстречу «подлому антисемитизму» («Освобождение» N 22). Опираясь на тот факт, что еврейская культура растворяется в культуре других наций, он заявлял, что ему вообще «непонятна идея еврейской национальности» («Освобождение» N 28). Позже, в период реакции, он нашел эту национальность – методом от обратного. Где оказался бессилен культурно-исторический анализ, там на выручку пришли стихийные «отталкивания». Износивши не бог весть сколько пар башмаков со времени кишиневского погрома, наш идеалист ныне идет навстречу «подлому антисемитизму», как естественному выражению своего собственного «национального лица».
По поводу этого последнего обогащения политической физиономии г-на Струве не только забавно, но и поучительно вспомнить один забытый эпизод.
В N 9886 «Нового Времени» (1903 г.) г. Виктор Буренин писал не более, не менее, как следующее: «Г-н Петр Струве, как показывает его фамилия, принадлежит к разряду инородцев, охотно позорящих Россию и ненавидящих ее». Инородчества своего Струве отрицать не стал, а, сославшись на «Энциклопедический словарь» Брокгауза, чистосердечно покаялся в своем происхождении от «гольштинских выходцев». Если принять в соображение, что Струве состоит теперь проповедником неопанславизма, т.-е. особой системы национально-племенных «притягиваний» и «отталкиваний» – отталкиваний прежде всего от германизма, то сами собою станут напрашиваться соблазнительные вопросы: в какой именно степени из-под действия законов расовых отталкиваний освобождаются гольштинские выходцы? или иначе: в каком именно поколении гольштинские выходцы превращаются в… «немцев по происхождению, но православных славян по духу», как язвительно писал тот же Струве по адресу Плеве («Освобождение» N 28).
Всю политико-писательскую биографию Струве можно бы расчленить на ряд таких эпизодов, под комической оболочкой которых скрывается (по-видимому?) ряд личных трагедий. И каждой из этих идейных трагедий, казалось бы, достаточно, чтобы довести политика и писателя до морального банкротства и отчаяния. Но пред нами психологическое чудо: из всех своих идейных катастроф и политических крахов Петр Струве выходит точно из легкой кори – невредимым, жизнерадостным и даже пополневшим. Разгадка чуда, однако, проста – как разгадка всех чудес: как личность, Струве не знает банкротства, ибо, как личность, он не участвует в борьбе. Его политические убеждения никогда не сливаются с его духовной физиономией. Он пишет чернилами, а не кровью артерий. Он никогда не подставляет под удары противника своей собственной, личной, живой, человеческой груди. Он выполняет свои очередные идеологические обязанности – и только. И своими «убийственными» противоречиями он убивает себя так же мало, как Гамлет Полония на подмостках театра: не живое тело свое прокалывает он, а только ту личину, которую пришлось надеть на себя по ходу исторической пьесы.
Главный талант Струве – или, если хотите, проклятие его природы в том, что он всегда действовал «по поручению». Идеи-властительницы никогда не знал; зато всегда стоял к услугам выдвигающихся классов – для идеологических поручений. Еще совсем юношей пишет он от имени земцев – хоть сам нимало не земец! – «открытое письмо» по весьма высокому адресу (1894 г.). Это, кажется, первый взятый им на себя политический мандат. Но вот в подполье 90-х годов завозились, заскребли марксисты. Молоды-зелены они, да и плохо еще свой марксизм проштудировали, но они стоят на очереди, – и Струве садится за стол, чтобы написать для них «манифест» (1898). В этом манифесте он говорит – не ужасайтесь: ведь не от себя! – о предопределенном ничтожестве русского либерализма. В 1901 г. он, от имени социал-демократии, обращается в «Искре» (N 4) с призывом к земцам и, верный тону социал-демократической газеты, он пишет о «железной поступи рабочих батальонов». Но зашевелились либералы, и Струве, уже через год, ставит «Освобождение», где от имени умеренно-либеральных земцев рекомендует уже не «железную поступь», а ту политическую иноходь, в которой «дерзание» соединено с «мудростью» («Освобождение» N 62). Теперь вот Струве со своего обсервационного поста опытным глазом приметил, что Крестовников в Москве без национальной идеологии ходит и стеариновые свечи продуцирует без философских предпосылок. И Струве садится создавать для Крестовникова философию, в которой стеариновый барыш принимает облик национально-государственной идеи, а эта национально-стеариновая идея, в целях самообороны, вооружается защитным запахом антисемитизма. Eins, zwei… drei… Das ist keine Hexerei! (Раз-два-три… фокус сделан чисто!).
Когда некий простец справился у Струве: в какую графу его биографии отнести написанный им социал-демократический манифест? – Струве объяснил ему, что идей написанного им самим «манифеста» он никогда не разделял, а просто «по просьбе» формулировал господствующие предрассудки марксистской «церкви». Отчего бы и нет? Простец так и пропечатал. И, может быть, года через два другой простец догадается сообщить нам, что Струве никогда сам не испытывал собственно расовых притягиваний и отталкиваний – скажем стихийного притягивания к черногорскому князю и непреодолимого отталкивания от И. Гессена: нет, он лишь «по поручению» формулировал господствующие предрассудки славянофилов и