происходило только в столице, да и здесь по крайне неотчетливой линии. В провинции же большевики и меньшевики входили в объединенные организации и оказывали в дальнейшем довольно упорное сопротивление раскольническому курсу Ленина. В Петрограде Иоффе написал нечто вроде политического отчета для крымской организации, мотивируя свой организационный разрыв с меньшевизмом. Я написал к его брошюре предисловие. Наша политическая связь сразу восстановилась и не прерывалась до самой его смерти.
Я узнал от Иоффе, что он читает лекции и выступает на рабочих собраниях по районам. Это приятно удивило меня: революция справилась с его нервами лучше, чем психоанализ. Но мне долго не пришлось слышать его, и я недостаточно представлял себе, как именно мой старый молчаливый друг выступает на массовых собраниях.
Просматривая в спешке рукопись его отчета, я несколько раз мысленно повторял себе: как он вырос. Я ему дал понять это, и он был рад. Но, как и в старые годы, он мягко и с благодарностью принял критические замечания и поправки.
Выбранный в Петербургскую городскую думу, Иоффе стал там главою большевистской фракции. Это было для меня неожиданностью, но в хаосе событий вряд ли я успел порадоваться росту своего венского друга и ученика. Когда я стал уже председателем Петроградского Совета, Иоффе явился однажды в Смольный для доклада от большевистской фракции Думы. Признаться, я волновался за него по старой памяти. Но он начал речь таким спокойным и уверенным тоном, что всякие опасения сразу отпали. Многоголовая аудитория Белого зала в Смольном видела на трибуне внушительную фигуру брюнета с окладистой бородой с проседью, и эта фигура должна была казаться воплощением положительности, уравновешенности и уверенности в себе. Иоффе говорил глубоким бархатным голосом, нисколько не форсируя его, чуть-чуть в разговорной манере, правильно построенные фразы сходили с уст без усилия. Округленные жесты создавали в аудитории атмосферу спокойствия, – все слушали оратора внимательно и с явным сочувствием. Вопрос был небольшой, чисто локальный – гарнизон боролся с муниципалитетом за право бесплатного проезда в трамвае, – но было совершенно очевидно, что этот оратор может также естественно и непринужденно с разговорного тона подниматься до настоящего пафоса. Революция его подняла, выправила, сосредоточила все сильные стороны его интеллекта и характера. Только иногда я в глубине дружеских зрачков встречал излишнюю, почти пугающую сосредоточенность.
Выбранный на июльском[150] съезде 1917 года не то членом ЦК, не то кандидатом (записи полулегального съезда велись не в большом порядке), Иоффе ко времени октябрьского переворота занимает уже в ЦК одно из первых мест[151]. Он состоит в том ядре, которое наиболее решительно стоит за восстание.
После того как Зиновьев и Каменев открыто выступили против восстания, Иоффе требовал в заседании ЦК 20 октября (2 ноября) «заявить о том, что Зиновьев и Каменев не являются членами ЦК… что ни один член партии не может выступать против решений партии, в противном случае в партию вносится невозможный разврат».
Сталин, занимавший весьма уклончивую позицию, возражал Иоффе. Официальный протокол гласит:
«Сталин считает, что Каменев и Зиновьев подчинятся решениям ЦК, доказывает, что все наше положение противоречиво; считает, что исключение из партии не рецепт. Нужно сохранить единство партии…»
Иоффе неутомимо работает в Военно-Революционном Комитете и в хаосе тех дней, в шуме и крике, среди небритых лиц и грязных воротников выглядит джентльменом и сохраняет полное спокойствие.
Непоколебимую твердость проявляет Иоффе во время ноябрьского кризиса ЦК, уже после победоносного восстания, когда правое крыло ЦК, во имя соглашения с меньшевиками и эсерами, готово было, по существу, отказаться от советской власти.
Во время брестских переговоров Иоффе до конца стоит за дальнейшую оттяжку переговоров, хотя бы и с риском дальнейших территориальных потерь.
«Прощупывать немецких империалистов действительно уже поздно, – говорит он на заседании ЦК 18 февраля. – Но прощупывать германскую революцию еще не поздно… Если у них революции не будет, они заберут больше (не только Ревель), а если будет, то нам все вернется…»
Мягким голосом, с дружелюбной улыбкой он выдвигал всегда самые решительные доводы за необходимость вооруженного восстания. Я наблюдал его в трудные дни и часы, поскольку можно говорить по отношению к тому времени о наблюдениях. Иоффе оставался наиболее сдержанным, не выходил из себя, не терялся в хаосе, и самый его голос оказывал на меня всегда успокаивающее действие.
Когда в ЦК окончательно прошло решение о подписании ультимативных условий Германии, причем ЦК счел необходимым участие Иоффе в мирной делегации, Иоффе подал в ЦК заявление:
«Я вынужден, в интересах сохранения возможного единства партии, подчиниться этому решению и еду в Брест-Литовск лишь как консультант, не несущий никакой политической ответственности».
Приложения
Две речи Троцкого на смерть Иоффе
Об Адольфе Абрамовиче пишут как о выдающемся дипломате, заключившем столько-то и столько-то договоров. Несомненно, что на дипломатическом поприще А. А. оказал огромные услуги делу пролетарского государства. Но основное его качество совсем не в том, что он был дипломат. Основное его качество в том, что он был революционер.
Ржавчина бюрократизма не коснулась его ни в малейшей степени. По роду работы, которую ему поручила партия, он вынужден был – особенно за границей – большую часть своего времени проводить в кругу насквозь чуждых и враждебных нам людей. Будучи сам выходцем из буржуазной среды, А. А. знал нравы и обычаи того круга, в котором рабочее государство обязало его вращаться. Но дипломатическая сноровка была на нем как служебный мундир. А. А. покорно носил этот мундир, потому что того требовали интересы пролетарского дела. Но в душе у него мундира не было. Через свою дипломатическую и государственную работу он пронес негнущееся сознание пролетарского революционера. Этот не молодой уже государственный деятель с мировым именем готов был, если бы того потребовали интересы революции, в любой стране, в любой момент начать черную работу подпольщика.
А. А. был интернационалистом до мозга костей – не только по марксистскому миросозерцанию, но и по личному жизненному опыту. Он был непосредственным активным участником революционного движения в важнейших странах Европы и Азии. Мировые связи революции он понимал как немногие в нашей среде.
А. А. был прекрасным человеком. В эмиграции он был внимательным и на редкость мягким другом всех, кто нуждался в поддержке и помощи. Он делился последним, не дожидаясь, когда попросят. Несмотря на недуги, одолевавшие его с молодого возраста, он в подполье, в тюрьмах и на поселении сохранял ровное настроение, которое согревало других. Сочетание революционной несгибаемости с мягкой человечностью составляло существо ушедшего от нас борца. Автор этих строк потерял в А. А. ближайшего друга и соратника в течение последних двадцати лет.
А. А. покончил расчеты с жизнью самовольно. Было бы тупостью обвинять его в дезертирстве. Он ушел не потому, что не хотел сражаться, а только потому, что не имел физических сил для участия в борьбе. Он боялся быть в тягость сражающимся. Для оставшихся примером будет жизнь его, но не самовольный уход. Всякий занимает в ней свой пост. Никто не смеет покидать его.
Об А. А. – подлинном революционере, прекрасном человеке, верном друге – память пронесем через борьбу до конца.
18 ноября 1927 года
Л. Троцкий
Речь на могиле Иоффе
Товарищи, Адольф Абрамович вошел в жизнь последнего десятилетия главным образом как дипломатический представитель первого в истории рабочего государства. Здесь говорили – говорила печать, – что он был выдающимся дипломатом, Это правильно. Он был выдающимся дипломатом, т. е. работником на том посту, на который поставили его партия и власть пролетариата. Он был большим дипломатом потому, что был революционером из одного куска.
По происхождению своему Адольф Абрамович вышел из буржуазной среды, скорее, из богатой буржуазной среды. Но, как мы знаем, в истории бывали примеры, когда выходцы из этой среды так крепко – с мясом и кровью – рвали с этой средой, чтобы в дальнейшем им уже было не опасно завоевание мелкобуржуазных идей. Он был и остался революционером до конца.
Здесь говорили – и говорили правильно – о его высокой духовной культуре. Как дипломат он вынужден был вращаться в кругу умных, проницательных и злобных врагов. Он знал этот мир, их нравы, их повадки, но нравы этого мира он носил умело и тонко, но как навязанный ему служебным положением мундир. В душе Адольфа Абрамовича не было мундира никогда. Здесь было сказано – и сказано правильно, – что ему было чуждо шаблонное отношение к какому бы то ни было вопросу. Он к каждому вопросу подходил как революционер. Он занимал ответственные посты, но он не был чиновником никогда. Ему чужд был бюрократизм. Он подходил к каждому вопросу под углом зрения рабочего класса, который из подполья поднялся до высот государственной власти. Он подходил к каждому вопросу под углом зрения международного пролетариата и международной революции, – и в этом была его сила, его сила, которая боролась с физической слабостью. Умственную силу, ее напряжение он сохранил до самого последнего момента, до того момента, когда пуля оставила, как мы видели еще сегодня, темное пятно на его правом виске.
Товарищи, он ушел из жизни как бы добровольно. Революция не допускает добровольных уходов из жизни, но Адольфа Абрамовича никто не смеет судить или обвинять, потому что он ушел в тот час, когда сказал себе, что он революции не может отдать ничего больше, кроме своей смерти. И так же твердо и мужественно, как он жил, – он ушел.
Трудные времена никогда не устрашали его: он был одинаков и в октябре 1917 года как член, а затем и председатель Военно-Революционного Комитета в Петрограде, он был одинаков и под Петроградом, когда разрывались снаряды, посылавшиеся Юденичем; он был таким же за дипломатическим столом Брест-Литовска, а затем – многочисленных столиц Европы и Азии. Не трудности пугали его;…то, что заставило его уйти из жизни, это – осознание невозможности бороться с трудностями.
Товарищи, позвольте сказать, и, я думаю, что эта мысль будет вполне соответствовать последним мыслям, последним завещаниям Адольфа Абрамовича, – такие акты, как самовольный уход из жизни, имеют в себе заразительную силу. Но пусть никто не смеет подражать этому старому борцу в его смерти – подражайте ему в его жизни!
Мы, близкие друзья его, которые бок о бок с ним не только боролись, но и жили в течение десятков лет, мы вынуждены сегодня оторвать от сердца исключительный образ этого человека и друга. Он светил мягким и ровным светом, который согревал. Он был средоточием эмигрантских групп, он был средоточием ссыльных групп, он был средоточием тюремных групп. Он вышел – я об этом уже говорил – из зажиточной семьи, но те средства, которыми он располагал в