исполкомы допускают совершенно произвольное расходование государственных средств. Если нарком умалчивал о центральных учреждениях, то только потому, что сам он принадлежит к их кругу.
Исчислить, какую долю народного дохода присваивает себе бюрократия, нет никакой возможности. Не только потому, что она тщательно скрывает даже свои легализованные доходы; и даже не только потому, что, оставаясь на самой границе злоупотребления и часто переступая эту границу, она широко пользуется непредусмотренными доходами; но главным образом потому, что весь прогресс общественного благоустройства, городской техники, комфорта, культуры, искусства служит пока что главным образом, если не исключительно, верхнему, привилегированному слою.
Относительно бюрократии, как потребительницы, можно с необходимыми изменениями, повторить то, что в своем месте сказано было о буржуазии: нет ни основания ни смысла преувеличивать ее аппетит в отношении предметов личного потребления. Но положение резко меняется, как только мы примем во внимание почти монопольное использование ею старых и новых завоеваний цивилизации. Формально эти блага открыты, конечно, всему населению, по крайней мере, городскому; на деле оно имеет доступ к ним лишь в виде исключения. Наоборот, бюрократия располагает ими по правилу, когда хочет и сколько хочет, точно предметами своего личного обихода. Если учесть не только жалованье, все виды натурального обслуживания и всякие полузаконные дополнительные источники, но и присоединить долю бюрократии и советской аристократии в театрах, дворцах отдыха, больницах, санаториях, курортах, музеях, клубах, учреждениях спорта и проч. и проч., то пришлось бы, вероятно, сказать, что на долю 15, скажем 20%, населения приходится не многим меньше, чем на долю остальных 80-85%.
«Друзья» захотят оспорить наши цифры? Пусть дадут нам другие, более точные. Пусть добьются от бюрократии опубликования приходо-расходной книги советского общества. До тех пор мы остаемся при своем мнении. Распределение земных благ в СССР, не спорим, несравненно демократичнее, чем оно было в царской России и даже, – чем в самых демократических странах Запада. Но с социализмом оно имеет пока еще мало общего.
Глава 7: СЕМЬЯ, МОЛОДЕЖЬ, КУЛЬТУРА Семейный термидор.
Октябрьская революция честно выполнила обязательства по отношению к женщине. Молодая власть не только дала ей все политические и юридические права, наравне с мужчиной, но, что еще важнее, сделала все, что могла, и во всяком случае – неизмеримо больше, чем какая-либо другая власть, чтоб действительно открыть ей доступ ко всем видам хозяйственной и культурной работы. Однако, самая смелая революция, как и «всемогущий» британский парламент, не может превратить женщину в мужчину или, лучше сказать, не может разделить между ними поровну ношу беременности, родов, кормления и воспитания детей. Революция сделала героическую попытку разрушить так называемый «семейный очаг», т.е. то архаическое, затхлое и косное учреждение, в котором женщина трудящихся классов отбывает каторжные работы с детских лет и до смерти. Место семьи, как замкнуто мелкого предприятия, должна была, по замыслу, занять законченная система общественного ухода и обслуживания: родильные дома, ясли, детские сады, школы, общественные столовые, общественные прачечные, амбулатории, больницы, санатории, спортивные организации, кино, театры и проч. Полное поглощение хозяйственных функций семьи учреждениями социалистического общества, связывающего солидарностью и взаимной заботой все поколения, должно было принести женщине, и тем самым – любящей чете, действительное освобождение от тысячелетных оков. Доколе эта задача задач не разрешена, 40 миллионов советских семей остаются, в подавляющем большинстве своем, гнездами средневековья, женской кабалы и истерии, повседневных детских унижений, женских и детских суеверий. Никакие иллюзии на этот счет недопустимы. Именно поэтому последовательные изменения постановки вопроса о семье в СССР наилучше характеризуют действительную природу советского общества и эволюцию его правящего слоя.
Взять старую семью штурмом не удалось. Не потому, что не хватило доброй воли. И не потому, что семья так прочно держалась в сердцах. Наоборот, после короткого периода недоверия к государству, его яслям, детским садам и подобным учреждениям, работницы, а за ними и передовые крестьянки оценили неизмеримые преимущества коллективного ухода за детьми, как и обобществления всего семейного хозяйства. К несчастью, общество оказалось слишком бедно и мало культурно. Планам и намерениям коммунистической партии не отвечали реальные ресурсы государства. Семью нельзя «отменить»: ее надо заменить. Действительное освобождение женщины неосуществимо на фундаменте «обобщенной нужды». Опыт скоро обнаружил эту суровую истину, которую Маркс формулировал за 80 лет до того.
В голодные годы рабочие везде, где могли, отчасти и семьи их, кормились в заводских и иных общественных столовых, и этот факт официально расценивался, как переход к социалистическим формам быта. Нет надобности снова останавливаться на особенностях отдельных периодов: военного коммунизма, НЭП’а, первой пятилетки. Факт таков, что с момента отмены карточной системы в 1935 г. все лучше поставленные рабочие начали возвращаться к домашнему столу. Было бы неправильно расценивать это отступление, как осуждение социалистической системы, которая вовсе и не подвергалась испытанию. Но тем более уничтожающую оценку дали рабочие и их жены «общественному питанию», организованному бюрократией. Тот же самый вывод приходится распространить на общественные прачечные, где больше расхищают и портят белье, чем стирают его. Назад к семейному очагу! Но домашний стол и домашняя стирка, которые теперь полустыдливо рекламируются ораторами и журналистами, означают возвращение рабочих жен к горшкам и корытам, т.е. к старому рабству. Вряд ли резолюция Коминтерна о «полной и бесповоротной победе социализма в СССР» звучит очень убедительно для женщины предместья!
Деревенская семья, связанная не только с домашним, но и с сельским хозяйством, несравненно устойчивее и консервативнее городской. Только малочисленные, и, по общему правилу, худосочные сельско-хозяйственные коммуны вводили у себя в первый период общественное питание и ясли. Коллективизация, как возвещалось вначале, должна была произвести решительный переворот и в сфере семьи: не даром же у крестьян экспроприировались не только коровы, но и куры. В сообщениях о триумфальном шествии общественного питания в деревне недостатка, во всяком случае, не было. Но когда началось отступление, реальность сразу выступила из-под пены хвастовства. С колхоза крестьянин получает, по общему правилу, только хлеб для себя и корм для скота. Мясо, молочные продукты и овощи доставляются почти целиком приусадебными участками. А раз важнейшие жизненные продукты добываются изолированными усилиями семьи, не может быть и речи об общественном питании. Так карликовые хозяйства, создавая новую основу для домашнего очага, ложатся на женщину двойной ношей.
Число постоянных мест в яслях в 1932 г. составляло всего на всего 600.000; сезонных мест, только на время полевых работ, – около 4 миллионов. В 1935 г. числилось около 5,6 миллионов ясельных коек, но постоянные составляли по прежнему лишь незначительную часть общего числа. К тому же существующие ясли, даже в Москве, Ленинграде и других центрах, не удовлетворяют, по общему правилу, самым невзыскательным требованиям. «Ясли, в которых ребенок чувствует себя хуже, чем дома – не ясли, а плохой приют», жалуется руководящая советская газета. Не мудрено, если лучше поставленные рабочие семьи избегают яслей. А для основной массы трудящихся число даже этих «плохих приютов» слишком ничтожно. В самое последнее время ЦИК вынес постановление о том, чтобы подкидышей и сирот сдавать на воспитание в частные руки: в виде своего высшего органа, бюрократическое государство признало таким образом свою несостоятельность в отношении важнейшей социалистической функции. Число детей, охватываемых детскими садами поднялось за пятилетие 1930-1935 с 370.000 до 1.181.000. Поражает незначительностью цифра 1930 г.! Но и цифра 1935 г. кажется каплей в море советских семейств. Дальнейшее расследование пока– зало бы с несомненностью, что главная и, во всяком случае, лучшая часть этих детских садов приходится на семьи администрации, технического пер– сонала, стахановцев и пр.
Тот же ЦИК вынужден был недавно открыто засвидетельствовать, что «решение о ликвидации беспризорности и безнадзорности детей осуществляется слабо». Что скрывается за этим бесстрастным признанием? Только случайно мы узнаем из печатаемых мелким шрифтом газетных заметок, что в Москве более тысячи детей находятся в «чрезвычайно тяжелых семейно-бытовых условиях»; что в так называемых детских домах столицы имеется около 1.500 подростков, которые не имеют никуда доступа и предоставлены улице; что за два осенних месяца 1935 года в Москве и Ленинграде «привлечены к ответственности 7.500 родителей, оставляющих своих детей без надзора». Какую пользу принесли судебные привлечения? Сколько тысяч родителей избегли этой участи? Сколько детей, находящихся в «чрезвычайно-тяжелых условиях», осталось неучтено? Чем чрезвычайно-тяжелые условия отличаются от просто тяжелых? Вот вопросы, которые остаются без ответа. Огромные размеры детской беспризорности, не только явной и открытой, но и замаскированной, являются прямым результатом великого социального кризиса, в течение которого старая семья продолжает распадаться гораздо скорее, чем новые учреждения оказываются способными заменить ее.
Из тех же случайных газетных заметок, из эпизодов уголовной хроники читатель может узнать о существовании в СССР проституции, т.е. предельной деградации женщины в интересах мужчины, который способен платить. Осенью прошлого года «Известия» неожиданно сообщили, например, об аресте в Москве «до 1.000 женщин, тайно торгующих собою на улицах пролетарской столицы». Среди арестованных оказались: 177 работниц, 92 служащих, 5 студенток и т.д. Что гнало их на тротуар? Недостаточный заработок, нужда, необходимость «подработать на платье, на туфли». Тщетно пытались бы мы узнать хоть приблизительные размеры социального зла. Целомудренная бюрократия приказывает статистике молчать. Но именно вынужденное молчание безошибочно свидетельствует о многочисленности «класса» советских проституток. Здесь дело, по самому существу своему, не может идти об «остатках прошлого»: проститутки рекрутируются из молодых поколений. Ни одному разумному человеку не придет, разумеется, в голову ставить эту язву, столь же старую, как цивилизация, в особую вину советскому режиму. Но непростительно, при наличии проституции, говорить о торжестве социализма. Газеты утверждают, правда, – поскольку им вообще разрешено касаться этой щекотливой темы, – что «проституция уменьшается»; возможно, что это действительно так по сравнению с годами голода и распада (1931-1933). Но происшедшее после того восстановление денежных отношений, устраняя всякие натуральные виды кормления, неизбежно ведет к новому возрастанию проституции, как и беспризорности детей. Где есть привилегированные, там есть и парии.
Массовая беспризорность детей есть, несомненно, самый безошибочный и самый трагический признак тяжелого положения матери. На этот счет даже оптимистическая Правда вынуждена подчас делать горькие признания. «Рождение ребенка является для многих женщин серьезной угрозой их положению»… Именно поэтому революционная власть принесла женщине право на аборт, которое в условиях нужды и семейного гнета есть одно из ее важнейших гражданских, политических и культурных прав, что бы на этот счет ни говорили евнухи и старые девы обоего пола. Однако, и это, само по себе мрачное право женщины при фактическом социальном неравенстве превращается в привилегию. Отдельные проникающие в печать сведения о практике абортов имеют поистине потрясающий характер. Так, через одну только сельскую лечебницу в одном из районов Урала прошло