насильственных реквизициях, под его ударами города переходят из рук в руки. Происходят изменения, каких не видало последнее поколение.
«Если передовым рабочим теоретически было известно, что сила является матерью права, то политическое мышление их оставалось все же проникнуто духом поссибилизма и приспособления к буржуазной легальности. Теперь рабочий класс на деле учится презирать эту легальность и насильственно разрушать ее. Статические моменты в его психологии уступают место динамическим. Тяжелые орудия вбивают в его голову мысль, что в тех случаях, когда невозможно обойти препятствия, остается возможность его разрушить. Почти все взрослое мужское население проводится через эту страшную в своем социальном реализме школу войны, которая создает новый человеческий тип.
«Над всеми нормами буржуазного общества – с его правом, его моралью и его религией – возвышается ныне кулак железной необходимости. „Нужда не знает законов“, – заявил немецкий канцлер (4 августа 1914 г.). Монархи выходят на площадь, чтобы на языке уличных торговок обвинять друг друга в лживости; правительства попирают торжественно признанные ими обязательства, а национальная церковь приковывает своего господа-бога, как каторжника, к национальной пушке. Разве не очевидно, что эти обстоятельства должны произвести глубочайшие изменения в психике рабочего класса, радикально исцелив ее от гипноза легальности, который был создан эпохой политического застоя? Имущие классы скоро должны будут, к ужасу своему, убедиться в этом. Пролетариат, прошедший школу войны, при первом серьезном препятствии внутри собственной страны почувствует потребность заговорить языком силы. „Нужда не знает законов!“ – бросит он в лицо тем, которые попытаются остановить его законами буржуазной легальности. А страшная экономическая нужда, которая воцарится в течение этой войны, и особенно по окончании ее, будет толкать массы на попрание многих и многих законов» (стр. 56 – 57).
Все это неоспоримо. Но к сказанному нужно прибавить, что война оказала не меньшее влияние и на психологию господствующих классов: насколько массы стали требовательнее, настолько буржуазия – неуступчивее.
В мирное время капиталисты обеспечивали свои интересы при помощи «мирного» грабежа наемного труда. Во время войны они служили этим же интересам путем уничтожения неисчислимых человеческих жизней. Это придало их хозяйскому самосознанию новую «наполеоновскую» черту. Капиталисты за время войны привыкли посылать на смерть миллионы рабов, единоплеменных и колониальных, ради угольных, железнодорожных и иных барышей.
В течение войны из среды буржуазии, крупной, средней и мелкой, выдвинулись сотни тысяч офицеров, профессиональных вояк, людей, характер которых получил боевой закал и освободился от всяких внешних сдержек, – квалифицированных солдафонов, готовых и способных отстаивать привилегированное положение выдрессировавшей их буржуазии с ожесточенностью, которая по-своему граничит с героизмом.
Революция была бы, вероятно, более гуманной, если бы пролетариат имел возможность «откупиться от всей этой банды», как выразился некогда Маркс. Но капитализм во время войны возложил на трудящихся слишком великое бремя долгов и слишком глубоко подорвал почву производства, чтобы можно было серьезно говорить о таком выкупе, при котором буржуазия молчаливо примирилась бы с переворотом. Массы слишком много потеряли крови, слишком исстрадались, слишком ожесточились, чтобы принять такое решение, которое им было бы не под силу экономически.
К этому присоединяются другие обстоятельства, действующие в том же направлении. Буржуазия побежденных стран ожесточена поражением, ответственность за которое она склонна возлагать на низы, на рабочих и крестьян, оказавшихся неспособными довести «великую национальную войну» до победоносного конца. С этой точки зрения очень поучительны те беспримерные по наглости объяснения, какие Людендорф давал комиссии Национального Собрания. Людендорфские банды горят стремлением отыграться за внешние унижения на крови собственного пролетариата. Что касается буржуазии победоносных стран, то она исполнена высокомерия и более, чем когда-либо, готова отстаивать свое социальное положение при помощи тех зверских мер, которые обеспечили ей победу. Мы видели, что международная буржуазия оказалась неспособной организовать раздел добычи промежду себя без войны и разорения. Может ли она согласиться без боя на отказ от добычи вообще? Опыт последних пяти лет не оставляет на этот счет никакого сомнения: если и раньше чистейшим утопизмом было ожидать, что экспроприация имущих классов – благодаря «демократии» – пройдет незаметно и безболезненно, без восстаний, вооруженных столкновений, попыток контрреволюции и суровых подавлений, то обстановка, унаследованная от империалистской войны, обусловливает вдвойне и втройне напряженный характер гражданской войны и диктатуры пролетариата.
V. ПАРИЖСКАЯ КОММУНА И СОВЕТСКАЯ РОССИЯ
«Короткий эпизод первой революции, совершенной пролетариатом для пролетариата, кончился торжеством его противников. Этот эпизод – с 18 марта по 28 мая – продолжался 72 дня».
«Парижская Коммуна 18 марта 1871 г.». П. Л. Лавров. Петроград. Изд. т-во «Колос», 1919 г. (стр. 160).
НЕПОДГОТОВЛЕННОСТЬ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ ПАРТИЙ КОММУНЫ
Парижская Коммуна 1871 года была первым, еще слабым историческим опытом господства рабочего класса. Мы дорожим памятью Коммуны, несмотря на крайнюю ограниченность ее опыта, неподготовленность участников, смутность программы, отсутствие единства в среде руководителей, нерешительность замыслов, безнадежную растерянность исполнения и фатально обусловленный всем этим ужасающий разгром. Мы ценим в Коммуне «первую, хоть весьма бледную зарю республики пролетариата», по выражению Лаврова.[91] Совсем иное дело – Каутский. Посвятив значительную часть своей книжки грубо-тенденциозному противопоставлению Коммуны Советской власти, он главные преимущества Коммуны видит в том, в чем мы видим ее беду и ее вину.
Каутский усердно доказывает, что Парижская Коммуна 1870 – 1871 г.г. не была «искусственно» подготовлена, а явилась неожиданно, застигнув революционеров врасплох, – в противоположность ноябрьской революции, которую наша партия тщательно подготовляла. Это бесспорно. Не решаясь ясно формулировать свои глубоко-реакционные мысли, Каутский не говорит прямо, заслуживают ли одобрения парижские революционеры 1871 г. за то, что не предвидели пролетарского восстания и не успели к нему подготовиться, и нужно ли нас порицать за то, что мы предвидели неизбежное и сознательно шли ему навстречу. Однако же все изложение Каутского построено таким образом, чтобы вызвать у читателя именно это представление: на коммунаров просто свалилось несчастье (баварский филистер Фольмар[92] когда-то выражал сожаление, что коммунары не пошли спать вместо того, чтобы брать в руки власть) – и потому они заслуживают снисхождения; большевики сознательно шли навстречу несчастью (завоеванию власти) – и поэтому им не будет прощения ни на этом, ни на том свете. Такая постановка вопроса может показаться невероятной по своей внутренней несообразности. Тем не менее, она совершенно неизбежно вытекает из позиции «независимых»-каутскианцев, которые втягивают голову в плечи, чтобы ничего не видеть и не предвидеть, и если делают шаг вперед, то лишь получив предварительно доброго тумака в спину.
«Унизить Париж, – пишет Каутский, – не дать ему самоуправления, лишить его положения столицы, разоружить его, чтобы затем с полной уверенностью отважиться на монархический государственный переворот, – такова была важнейшая задача Национального Собрания и избранного им главы исполнительной власти, Тьера. Из этого положения возник конфликт, который привел к парижскому восстанию.
«Ясно, насколько отличался от этого характер государственного переворота, произведенного большевизмом, который свою силу извлекал из стремления к миру; который имел за собою крестьян; который в Национальном Собрании не имел против себя монархистов, но эсеров и меньшевистских социал-демократов.
«Большевики пришли к власти путем хорошо подготовленного государственного переворота, одним ударом передавшего им всю государственную машину, которую они сейчас же самым энергичным и беспощадным образом использовали для подавления своих противников, в том числе и пролетарских.
«Восстанию Коммуны, наоборот, никто не был удивлен больше, чем сами революционеры, и для значительного числа среди них конфликт был в высшей степени нежелателен» (стр. 44).
Чтобы лучше уяснить себе действительный смысл того, что говорится здесь Каутским о коммунарах, приведем следующие интересные свидетельства:
«… 1 марта 1871 г., – пишет Лавров в своей очень поучительной книжке о Коммуне, – через полгода после падения империи, за несколько дней до взрыва Коммуны, руководящие личности Парижского Интернационала все-таки не имели определенной политической программы…»{3}.
«После 18 марта, – пишет тот же автор, – Париж был в руках пролетариата, но его предводители, растерянные пред своим неожиданным могуществом, не принимали самых элементарных мер»{4}.
«Ваша роль вам не по росту и ваша единственная забота – избавиться от ответственности, высказал один член (центрального комитета Национальной Гвардии). В этом много правды, – пишет участник и историк Коммуны Лиссагарэ, – но в минуту самого действия отсутствие предварительной организации и подготовки очень часто отзывается тем, что роль выпадает людям не по их росту»{5}.
Уже отсюда видно (дальше это станет еще яснее), что отсутствие со стороны парижских социалистов прямой борьбы за власть объяснялось их теоретической бесформенностью и политической растерянностью, а никак не более высокими тактическими соображениями.
Можно не сомневаться, что верность самого Каутского традициям Коммуны выразится, главным образом, в том чрезвычайном удивлении, с каким он встретит пролетарский переворот в Германии, как «конфликт, в высшей степени нежелательный». Мы сомневаемся, однако, чтобы это было записано потомками ему в заслугу. По существу же его исторической аналогии должны сказать, что она представляет собою сочетание путаницы, недомолвок и подтасовок.
Те намерения, какие имел Тьер в отношении Парижа, Милюков,[93] который открыто поддерживался Церетели[94] и Черновым,[95] имел в отношении Петербурга. Все они – от Корнилова[96] до Потресова[97] – изо дня в день твердили, что Петербург оторвался от страны, не имеет с ней ничего общего, развращен в конец и стремится навязать ей свою волю. Низложить и унизить Петербург было первой задачей Милюкова и его помощников. И это происходило в тот период, когда Петербург был подлинным средоточием революции, еще не успевшей укрепиться в остальных частях страны. Бывший председатель Думы Родзянко[98] открыто говорил о сдаче Петербурга на выучку немцам, подобно тому, как сдана была Рига. Родзянко лишь называл по имени то, что составляло задачу Милюкова и чему всей своей политикой содействовал Керенский.
Милюков хотел разоружить пролетариат, как и Тьер. Более того, при посредстве Керенского, Чернова и Церетели, петербургский пролетариат был в значительной мере разоружен в июле 1917 г. Он частично снова вооружился во время корниловского наступления на Петербург в августе. И это новое вооружение было серьезным элементом подготовки Ноябрьского (Октябрьского) восстания. Таким образом, как раз те пункты, где Каутский противопоставляет нашей Ноябрьской Революции мартовское восстание парижских рабочих, в значительнейшей мере совпадают.
В чем, однако, между ними разница? Прежде всего в том, что Тьеру его подлые замыслы удались: Париж был им задушен, десятки тысяч рабочих истреблены. Милюков же позорно расшибся: Петербург остался неприступной крепостью пролетариата, и лидер буржуазии ездил на Украину ходатайствовать об оккупации России войсками кайзера. В этой разнице есть значительная доля нашей вины, и мы готовы за нее нести ответственность. Капитальная разница состояла также в том, – и это не раз сказывалось в дальнейшем развитии событий, – что в то время, как коммунары исходили преимущественно из патриотических соображений, мы неизменно руководствовались точкой зрения международной