влияния. Бурно растущая экономика требовала все больше разнообразного сырья и рынков для готовой продукции; по условиям эпохи заполучить то и другое было проще и надежней всего в собственных колониальных владениях.
Но раздел мира, как точно подметил Ленин, был уже завершен. Самую лакомую долю захватила Британия: ее империя в полтора раза превосходила Российскую по территории, в два с половиной — по населению. Франции достались владения общим размером с британский доминион Канаду. А слишком поздно консолидировавшейся Германии — всего-то около трех миллионов квадратных километров, прихотливо разбросанных по трем разным частям света. Вроде бы и это совсем немало; но почти равный кусок имела крошечная Бельгия (огромную страну в бассейне реки Конго королева Виктория фактически подарила своему любимому дяде Леопольду Первому), столь же скромная Голландия — лишь в полтора раза меньше.
Пруссачество чувствовало себя обделенным, смертельно обиженным — и стремилось во что бы то ни стало воспрянуть во весь рост. Последствия этой виртуальной гимнастики будут бесконечно долгими и разнообразными, но неизменно трагичными, в первую очередь для самих немцев. Здесь не только погубленный их руками золотой век человечества и следующая мировая война как плод очередного выпрямления коленных суставов нации, чей высокий дух так безжалостно унижали обступившие кругом враги. Это и появление на теле планеты черной дыры коммунизма, и последующее антиколониальное движение, превратившее в гнилой провал уже половину «бедного Юга» с Африканским континентом в центре — выражение «развивающиеся страны» звучит в наши дни злобной издевкой. Чем все это грозит обернуться в будущем, неизвестно. Но пусть утешением послужит то, что хотя бы сама Германия после всех бед наконец-таки вернулась в разум. Возможно, благодаря тому, что после повторной резекции наиболее несгибаемых частей никакой Пруссии на картах вообще больше нет — от нее один только Бранденбург и остался…
Однако вернемся к России: она-то за что воевала в Первую мировую? Никаких ее реальных и сколько-нибудь значимых интересов в этом клубке конфликтов отыскать не удается. Тяга к заморским колониям у Петербурга пропала за сотню лет до того, хотя в разное время ему «предлагали себя» и Гавайские острова, и почти единоверная Эфиопия, и даже Мадагаскар. Николай Первый не скрывал, что надежный контроль над подданными для него предпочтительней неясных выгод от слишком далеких владений — тут на своих-то бескрайних просторах непросто уследить за всеми и каждым! Его сын-реформатор и «родимую» Аляску продал, как только там иссякли ресурсы легкодоступной пушнины. Найти иное применение этой окраине держава не могла: даже знаменитый Клондайк, не говоря об аляскинской нефти, тогда еще не открыли.
Германия нападать первой на Россию определенно не собиралась — в здравом рассуждении, что новый Drang nach Osten скорее всего встанет слишком дорого. Мобилизация, объявленная Петербургом на четвертый день войны, не то чтобы обернулась полным сюрпризом для Берлина, воленс-ноленс связавшегося с мелочными, по прусским масштабам, интересами Австро-Венгрии, но явно его озадачила. Гораздо более естественным для обеих империй было бы возобновление недолгого союза тридцатилетней давности против Великобритании. Но — не случилось, о чем рыдают по сей день многие наши национал-патриоты. Вообще, ни с одной из Центральных держав Россия не имела в тот момент противоречий настолько сильных, чтобы нельзя было найти менее самоубийственный выход.
Да, конечно же, обязательства перед Францией — важнейшим кредитором и концессионером… Да, братья-сербы с их мечтой о собирании земель — впрочем, и до того, и после благополучно забы- павшие про братство всякий раз, едва минует очередная угроза… Ну и заветные Дарданеллы, само собой, хотя эту идею разделяли далеко не все в российских политических верхах: для большинства программой-максимум была облегченная проводка судов через турецкие проливы. И еще целый мешок каких-то уж вовсе трагикомичных историй, вроде геополитического недовольства рытьем железнодорожных туннелей от Берлина до Багдада: гражданин Дугин вместе с его загробным гуру, как раз к началу той войны вошедшим в лета зрелой мудрости сэром Джоном Маккиндером — отдыхают.
Не обошлось, надо понимать, и без подспудных надежд элиты разрядить хоть таким способом тягостную атмосферу без малого десятилетнего застоя, встряхнуть погрязшую в декадансе и диссидентстве интеллигенцию, «укрепить и направить» подозрительно безмолвствующий народ. Иллюзиям поддавались даже такие умы, как Бердяев: слишком очевидным был тупик, слишком сильно хотелось спасительного очищения. Действительно, краткая вспышка ура-патриотизма имела место в начале войны, которая могла бы оказаться победоносной, но никак не обещала стать маленькой. Санкт-Петербург переименовали в Петроград, погромили немецкие магазины и объявили сухой закон. Однако и с ним получилось как всегда; помните, у Маршака: «Для нас, людей, был черный ход, а ход парадный — для господ»? Так вот, черную лестницу из людской в лавки и трактиры заколотили наглухо, парадный вход в господские рестораны остался нетронутым.
Неудивительно, что войну со столь неясными целями и перспективами эти люди — кто протрезвев поневоле, кто отравившись патриотическим суррогатом, — не только возненавидели очень скоро, но и жутко остервенели от нее.
Да на что иное можно было рассчитывать, если даже прошлая война с Японией, не такая уж большая и очень далекая от средоточий русской жизни, вызвала совсем нешуточную революцию в столицах и сильно пошатнула вековые устои режима? В итоге три страшных года спустя, после смены власти тяжелейшей из всех проблем оказалось даже не столько бремя войны, сколько пути избавления от него. Именно это, а не политика и не экономика стало самой важной и безотлагательной задачей для большевиков.
И вот «мирные народы», начхав на «чести клич», получили искомое. По сепаратному Брестскому договору с Берлином, подписанному в марте 1918 года, от российского государства отторгались Польша, Литва, части Белоруссии и Лифляндии. Германия также сохраняла за собой большую часть побережья Рижского залива и Моонзундские острова. Армия и флот, в том числе воинские части РККА, сформированные советским правительством, подлежали полной демобилизации. Балтийский флот выводился из своих баз в Финляндии и Прибалтике, Черноморский со всей инфраструктурой передавался Центральным державам. Россия выплачивала 6 миллиардов марок репараций и компенсировала убытки, понесенные Германией в ходе Октябрьской революции — 500 млн. золотых рублей. Советское правительство обязывалось прекратить всякую агитацию и пропаганду против Центральных держав.
Получается, что будущие «жертвы версальской несправедливости» обошлись со своими побежденными ничуть не гуманней, а в основном не в пример жестче, чем поступили с ними самими два года спустя. Германии, например, оставили 100-тысячную сухопутную армию, а репарации были разложены на невозможно долгий срок — почти что до того момента, когда в реальном историческом времени пала Берлинская стена.
Большевики сулили мир без аннексий и контрибуций, а пришлось платить по счетам победителей. И здесь Ленин во второй раз в жизни сыграл определяющую роль в судьбе страны — пошел против течения и ожесточенно сражался за мирный договор. Было ли это гениальным предвидением? Едва ли. Он все еще уповал на мировую революцию, как христиане ждут второго пришествия.
Но опять угодил в точку — правда, не совсем ту, но тоже вполне подходящую. Через восемь месяцев революция в Германии свергла кайзера. Немцы спешно покинули свои новые приобретения и отказались от всех требований.
Однако Брестский мир дал решающий импульс «демократической контрреволюции»: в Сибири и Поволжье провозглашались эсеровские и меньшевистские правительства, в Москве в июле 1918-го произошло восстание левых эсеров. Подавление этих выступлений, в свою очередь, привело к окончательному установлению однопартийной большевистской диктатуры, а затем к полномасштабной гражданской войне.
В ходе ее российским элитам предстояло убедиться в реальности угроз расчленения страны и бесконечной войны всех со всеми. В конце концов уцелевшие признали легитимность большевиков, потому что те заново собирали империю, восстанавливали пусть новый и чуждый во многом, но твердый порядок. Лозунги свободы и демократии больше не воспринимались. Все классы и слои, еще не уничтоженные, уставшие от войн, хотели стабильности. На краткий миг ее и получили.
Источник третий — традиция, однако!
Герои Февраля, как показала жизнь, совсем не понимали страну, которой они пытались руководить. Популярный миф о народе-богоносце внушал благостные иллюзии. Вот так чувствовал себя первый глава Временного правительства князь Львов в конце апреля, когда уже все выглядело весьма непросто: «Великая русская революция чудесна в своем величавом, спокойном шествии… Чудесна в ней сама сущность ее руководящей идеи. Свобода русской революции проникнута элементами мирового, вселенского характера. Идея, взращенная из мелких семян свободы и равноправия, брошенных на черноземную почву полвека тому назад, охватила не только интересы русского народа, а интересы всех народов мира. Душа русского народа оказалась мировой демократической душой по самой своей природе. Она готова не только слиться с демократией всего мира, но стать впереди ее и вести ее по пути развития человечества на великих началах свободы, равенства и братства» [Милюков, 2001, т. 1:74].
Странное впечатление оставляет этот экзальтированный текст. Выделим из половодья эмоций стройный ряд логических заключений. Именно мы — самые-самые, только мы одни способны объединить в себе весь мир, оттого он обязан немедленно восхититься и отдать нам пальму первенства, так чтобы все были равны, но мы при этом — непременно впереди, а остальные бы следовали, совершенно свободно, по-братски и в своих же интересах, курсом великой руководящей идеи.
Теперь попробуем подставить на место «великой русской революции», то есть конкретной Февральской, аналогичную подборку с разных страниц отечественной истории. Для начала, скажем, «внутренний стержень православной веры в соборной душе народа», затем «великие идеалы коммунистического строительства»; наконец, последний взвизг отечественной политической моды — «демократия эгалитарная, но не либеральная, где свобода отдельного человека ограничена интересами сохранения государственного суверенитета» (и это вот косноязычно мямляшее — оно, представьте, тоже демонстрирует духовную жажду углядеть в каком-нибудь уголке мира стройные колонны идущих следом!). Неприятно, конечно, сводить в одном ряду людей благородного кондуита, подозреваемых в идеализме, с анонимными передовицами, тем паче с ивановым-стоседьмым. Да что поделаешь…
Ибо вот как трансформируется сегодня комплекс романтического мессианства в подсознании отнюдь не сервильного, даже нисколько не системного, а открыто протестующего российского политика из молодых — отчасти левого, на чуток просвещенного националиста, а в основном, как большинство, противника бюджетных распилов под государственническими вывесками. В недавно вышедшей книге он сперва описывает на высокой публицистической ноте, каким хотел бы видеть будущее родины; толково рассуждает о достоинствах своего поколения, не успевшего нахлебаться жизни при совке, даже проклятые девяностые прощает и оправдывает до какой-то степени, потому что тогда и оппонентам давали свободу, кто на сколько вытянет. Брезгливо морщится от вопилок, спускаемых по вертикали в толпу, на утеху ликующей гопоте: «Россия, вперед! Кто против — урод!» и т. п. И вдруг, как настоящая оплеуха ни с того ни сего, средь мирного