Брест-Литовские мирные переговоры – в наше быстротекущее время – отошли уже в область далекого прошлого. Если Буасси д’Англа[156] считал, что год Великой Французской Революции равнялся столетию, то какой же масштаб выбрать для нашей эпохи – мировой капиталистической свалки и мировой революции?..
В Брест-Литовск мы отправлялись для того, чтобы заключить мир. Почему? Потому, что воевать не могли. На совещании представителей фронта мы произвели предварительно анкету, вывод которой был совершенно ясен: армия не хочет и не может воевать. Вывод этот был, впрочем, только формальным подтверждением вполне очевидного факта. Солдаты, пробужденные революцией, восстановленные ею против империалистической войны, не успевшие еще ни передохнуть, ни тем более разобраться во всей сложности мировой обстановки, не хотели более ни одного лишнего дня оставаться в окопах. Раз мы не могли вести войну, – мы вынуждены были заключить мир.
Но в то же время мы стремились использовать самые переговоры в целях международной революционной пропаганды.
Поистине, Брест-Литовская конференция была самой причудливой комбинацией, какую могла создать история: по одну сторону стола – представители могущественного тогда милитаризма, насквозь проникнутого победоносным солдафонством, кастовой надменностью и величайшим презрением ко всему не истинно гогенцоллернско-прусско-немецкому; по другую сторону – представители пролетарской революции, вчерашние эмигранты, которые в Берлин Гогенцоллерна въезжали не иначе, как с фальшивым паспортом в кармане{6}.
Конечно, немцы в эпоху переговоров были несравненно сильнее нас, – на это не раз «намекал» в выражениях полированной грубости барон фон-Кюльман, не говоря уже о генерале Гофмане, который не переставал громыхать и угрожать нам, представителям побежденной страны. Да мы это слишком хорошо знали и без их слов. Но у нас было в то же время одно огромное преимущество: мы гораздо лучше знали и понимали наших партнеров, чем они нас. Кюльман и те, кого он представлял, были, по-видимому, вполне уверены, что имеют дело со случайной группой, временно вознесенной сумасшедшим капризом истории на высоту, и что германский империализм за протянутый палец сможет получить все, что захочет, и в любой момент сможет без затруднения выдернуть палец. Кюльман представлял себе большевиков, как революционную разновидность тех колониальных «политиков» без роду и племени, выскочек, демагогов, которых можно на одном повороте истории использовать, чтобы затем, если понадобится, толкнуть их в спину. Пред глазами Кюльмана и Чернина вставали, вероятно, образы балканских дипломатов с их германо– или англофильскими и – фобскими симпатиями, связями и взятками. Кюльман долго не хотел верить, что мы каким-то качеством отличаемся от дипломатов… киевской Рады. Можно не сомневаться, что германский империализм никогда не затеял бы с нами мирных переговоров, если бы понимал нас, если бы предчувствовал, какая опасность ему отсюда грозит. Воевать мы все равно были бессильны. Восточный фронт был, следовательно, и без мирного договора пассивным для центральных империй, и они могли безнаказанно снимать свои войска и перебрасывать их на Запад. Если они вступили с нами в переговоры, то именно потому, что в их высокомерной ограниченности было немало исторического тупоумия. Они не понимали нас. Мы же знали их и предвидели последствия того, что произойдет. Вот почему Брест-Литовские переговоры в последнем счете целиком пошли на пользу русской и международной революции.
Руководящая роль в делегации Четверного Союза принадлежала по праву барону Кюльману. В этом баварце не было и тени пресловутого баварского добродушия; католик не вносил никакого диссонанса в прусско-бисмарковскую школу архи-прусских волкодавов. Если этот незаурядный реакционер с полной готовностью пошел навстречу открытым переговорам и во время их нимало не уклонялся от «принципиальной» постановки вопросов, то только потому, что не сомневался в том, что открытые переговоры нам нужны лишь для того, чтобы найти благовидную форму для нашей дружбы с династией Гогенцоллернов. И так как фон-Кюльман не сомневался в нашей дипломатической беспомощности, то готовился от избытка своей изобретательности найти подходящие юридические и политические формулы для капитуляции пролетарской революции пред мировой политикой германских юнкеров и биржевиков. Ошибочность расчета скоро обнаружилась, и этот господин, которому нельзя отказать в выдержке, все более и более раздражался, по мере того как убеждался, что мы относимся с полной серьезностью к собственным программным заявлениям и отнюдь не склонны принимать за чистую монету – хотя бы только притворно – благожелательное вранье капиталистической дипломатии. Кюльман и его сообщники прежде всего недоумевали, с чем имеют дело: с ограниченностью ли новичков, которые не разобрались в собственной выгоде, или с прямой недобросовестностью партнеров, которые нарушают правила молчаливо принятого соглашения.
Именно в этом последнем смысле изображали ход и смысл переговоров дипломаты и печать стран Согласия. Там не сомневались или притворялись, что не сомневаются в наличности предварительного соглашения между Советской властью и Вильгельмом II. Брест-Литовские переговоры оценивались, как более или менее неуклюжее прикрытие уже состоявшейся сделки пред лицом обманываемых революционных масс. В таком освещении печать Парижа, Лондона, Рима и Нью-Йорка ежедневно преподносила осколки Брест-Литовских переговоров общественному мнению рабочих масс стран Согласия. Мало того, жалкие пошляки типа Бернштейна обвиняли нас внутри самой Германии в противо-революционном сотрудничестве с правительством Гогенцоллерна.
В этом обстоятельстве заключалось большое политическое, то есть агитационно-психологическое затруднение для формального заключения мира. Отсюда возникли разногласия. Мы все были солидарны в том, что переговоры нужно тянуть как можно долее, чтобы извлечь из них весь агитационный «капитал» и в то же время выгадать как можно более времени, дав истории возможность приблизить нас к германской и обще-европейской революции. Разногласия начинались с вопроса: как быть в случае ультиматума? Тов. Ленин ставил вопрос ребром: ни в каком случае не доводить переговоров до разрыва. Раз мы не можем вести войну, то непозволительно играть с войной. Меньшинство партии, наоборот, считало обязательным довести переговоры до разрыва, чтобы ответить на наступление партизанской войной. Наконец, было течение, которое считало невозможным военное сопротивление, но в то же время находило необходимым довести переговоры до открытого разрыва, до нового наступления Германии, так, чтобы капитулировать пришлось уже перед очевидным применением империалистской силы и вырвать тем самым почву из-под ног инсинуаций и подозрений, будто переговоры являются только прикрытием уже состоявшейся сделки. Этот агитационный довод представлялся решающим автору настоящих строк. При борьбе двух крайних течений в партии временное преобладание получила «средняя» точка зрения, давшая каждому из флангов надежду на то, что дальнейший ход событий подтвердит правильность его диагноза и прогноза.
Переговоры были прерваны. Германия перешла в наступление даже без оговоренного перемирием предупреждения за семь дней. Тот минимум усилия, который понадобился для этого мошенничества, был братски поделен бароном Кюльманом и генералом Гофманом, которые, вообще говоря, во всех других отношениях жили, как кошка с собакой.[157] Переход немцев в наступление, захват ими ряда городов, расстрелы коммунистов на Украине – все это слишком ясно показало, что дело идет не о закулисной сделке. Нам ничего не оставалось, как временно капитулировать пред силой.
Нет никакого сомнения в том, что если мы не оказались вовлеченными в безнадежную войну, которая закончилась бы разгромом русской революции в течение 2–3 месяцев, то этим партия и революция обязана той решительности, с какой тов. Ленин поставил вопрос о необходимости временной капитуляции, – «перехода на нелегальное положение по отношению к германскому империализму», как выражался он на партийных собраниях. Но, оглядываясь назад, можно сейчас с полной уверенностью сказать, что временный разрыв Брест-Литовских переговоров и переход германских войск в наступление против нас в последнем счете не повредил, а, наоборот, помог делу европейской революции. После захвата немцами Двинска, Ревеля и Пскова английские и французские рабочие не могли, разумеется, верить, что дело идет о закулисном сотрудничестве большевиков с Гогенцоллерном. Это надолго затруднило бандитам Согласия возможность наступать на нас. Тов. Раковский однажды выразился так: «Если подписание Брестского мира второй формации избавило нас от дальнейшего наступления германского империализма, то предшествовавший отказ подписать Брестский мир первой формации надолго избавил нас от наступления стран Согласия». Во всяком случае, здесь уместно более, чем где бы то ни было, сказать: все хорошо, что хорошо кончается.
Время пребывания в Брест-Литовске не принадлежало к самым приятным дням нашей жизни, как и общество, в котором приходилось проводить ежедневно несколько часов, не являлось самым привлекательным. Выше я уже определил тон Кюльмана, как лощеную наглость. Этот тон господствовал – с теми различиями, что одни немного более подчеркивали лоск, другие откровенно напирали на наглость.
Граф Чернин с достаточной полнотой выражал расслабленную в своей преступности природу Австро-Венгерской империи. Он слыл в своем роде «пацифистом». Руководящие австрийские социалисты шушукались с ним и, не прекращая фамильярной полемики в представительных учреждениях, обнадеживали в то же время рабочих насчет «искреннего» стремления графа Чернина заключить мир. Во время Брест-Литовских переговоров граф Чернин свой «пацифистский» оттенок выражал только в том, что брал на себя, по поручению Кюльмана, наиболее непримиримые заявления, приправляя их полуоткрытыми угрозами{7}.
При Чернине состояли венские профессора из катедер-социалистов, справа примыкающих к австро-марксистам и считающих себя глубокими знатоками вопросов пролетарской революции, так как в венских кафе им доводилось болтать об этом с «самими» Бауэром и Реннером.[158]
Турецкие делегаты, как старо-, так и младотурецкой школы, открыто приглашали на комиссионных заседаниях плюнуть на принципы и заняться «делом». У них при этом был проницательный вид старых и опытных фальшивомонетчиков. Болгары не раскрывали рта.[159]
Но самым постыдным пятном конференции являлась бесспорно делегация киевской Рады. Трудно передать тот букет вороватого плутовства, провинциального самодовольства, мелкобуржуазного подхалимства и напыщенной глупости, который излучался во все стороны от господина Голубовича. Перед верховным трибуналом фон-Кюльмана и генерала Гофмана киевские дипломаты многословно и плаксиво жаловались на антидемократический образ действий Советской власти и на нарушение ею высших принципов социализма. Самодовольная низость достигала отвратительного апофеоза, когда, по окончании своей жалобы, Голубович, раздвинув сзади фалды дипломатического сюртука, почти с гордостью опускался на стул против Талаат-Паши. Если Брест-Литовские переговоры не были лишены черты подлинного исторического трагизма, то дипломат Довгочхун из Миргорода вносил в переговоры элемент полагающегося в старой трагедии шутовства.
«Здесь сегодня слышалось дуновение истории», сказал как-то тов. Каменев, выходя с одного из заседаний конференции, на котором разыгрался принципиальный конфликт двух миров. Ибо, даже заигрывая с нами внешним образом в начале переговоров, австро-германские дипломаты противостояли нам с открытой враждебностью, как представители всего капиталистического мира. Они уже тогда брали против нас по возможности под защиту буржуазные классы и правительства стран Согласия, ибо чувствовали, что каждый удар, какой мы наносим английскому империализму, рикошетом ударяет и по ним. Весть об аресте нами румынского посланника Диаманди вызвала явное «возмущение» в их среде, хотя Румыния находилась еще с ними в войне, а Диаманди – типичный